Пока балакали меж собой, обсуждали коней, да луки новые, во двор вышла боярышня Люба. Дёмку скосорылило поначалу, ить имя-то какое — любовь. А по роже и не скажешь!
С той злости опомнился — Аринка-то велела смотреть, да примечать. Ну, делать нечего, стал пялиться на боярышню. Смотрел, смотрел, и досмотрелся.
Приметил, что брови у нее вразлёт, коромыслицами, глаза как небо грозовое — серые, то ли с просинью, то ли с прочернью. Коса знатная русая. Щеки гладкие, а губы алые. А еще ножка маленькая. Так-то глянуть, на Дёмкину ладонь аккурат встанет. И ходит красиво… Стать держит. Ступает мягко, как кошка крадется… Опомнился уже тогда, когда сожалеть начал о том, что под шубкой ее ничего не видать. Округло ли? Тьфу…бесова девка!
Люба тем временем остановилась у резного столбца, снег смахнула, голову набок опустила, вроде как любовалась чем-то. Дёмка приметил цветок резной. Подумал еще — вот дурёха, цветы любит.
С той мыслью проходил цельный день. Пока рубился на мечах с новиками, все думал. Пока умывался — мыслил. А пришло время вечерять, так и совсем с ума двинулся.
Припомнил кое-что и бегом на конюшню! Там, в пахучем сене, в теплом уголке нашел желтый какой-то цветок. Взрос в тепле-то, качался одиноко, головкой клонился к земле. Дёмка, не долго думая, сорвал, схоронил под кафтаном и пошёл урядно в боярскую гридницу — Савва Буйносов всегда к трапезе ждал. Чай бояре, не ратники.
В сенях столкнулся с боярышней, вздохнул поглубже и как в прорубь сиганул.
— Здрава будь, Любовь Саввишна. — Та остановилась и приветила урядно, отозвалась на Дёмкины слова.
— Здрав будь, боярич.
— Прими, не побрезгуй. Подношение небогатое, но сердечное, — вытащил мятый цветок-то и сует ей в руки.
Любочка брови вознесла, уставилась на желтое чудо, аж губы алые приоткрыла. Пока Дёмка на них смотрел, паразит, Люба взялась за тонкий стебелек, приняла дар чудной.
— Откуда? Зимой-то… — и на цветок пялится, дурка, нет бы на Дёмку посмотреть.
Тому жуть как любопытно было узнать — глаза-то с просинью или с прочернью? Замешкался, и ляпнул первое, что на ум пришло, а пришло-то и вовсе несусветное.
— Для тебя хоть звезду с неба.
Люба взглядом обожгла так, что Дёмка дышать перестал. Подумал токмо — вот так девка… Огонь блескучий.
Боярышня опомнилась первой, поклонилась.
— Спасибо на добром слове, — и пошла от Дёмки-то.
Чубатый аж взвился! Опять укусила змеища, да больно… Ведь от души дарил, а она опять гордость свою выпячивает.
За столом сидели вчетвером — боярин Савва, Буслаев, Соболев и Дёмка. Разговор шёл деловой, больше военный. Чубатый-то слушал в пол-уха, мыслями кудай-то провалился… После токмо осознал — у Любы-то глаза с просинью.
С тем и спал, а во сне чего только не узрел. И цветы желтые, и косу русую, а более всего губы алые. Проснулся — в голове аж гудело! Перекрестился, умыл лицо водой холодной и во двор. Морозец-то все дурное из головы выкинет. Не даст на месте стоять, бездельничать и скучать.
Службу несли до дневной трапезы, а потом уж отдыхали стоя на подворье, аккурат у крыльца. Только начали балагурить с бояричами, а тут Люба. Дёмка припомнил Аришкину науку и нос от нее отворотил, вроде как не интересна она ему. И вот хучь верьте, хучь нет, но прямо загривком чуял ее взгляд. С того малёхо взбодрился.
Тут как по заказу девчатки шли мимо — славницы. Да такие румяные с морозу, голоса звонкие, улыбки белые. Дёмка шапку-то заломил, и давай посвистывать, бровями играть. Девушки остановились, засмеялись, да и начали шутейный разговор с пригожим Дёмкой. А тот, болтать-то болтал, но будто тянуло его туда, где Люба стояла. Все обернуться хотел. С того слегка и изумился. А опосля и обомлел, когда спиной почуял — ушла боярышня-то. Разве можно спиной-то видеть и понимать?
Вечерним временем снова наткнулся в сенях на гордячку, трепыхнулся — его поджидала?
— Здрав будь, боярич, — голос-то у нее недобрый. — Ты, смотрю, всем подряд звезды-то с неба сулишь?
— Нет, не всем. Токмо красивым, — сказал и себя укорил за дурные слова.
— И что, верят тебе?
— А что ж не поверить? — улыбку на мордаху накинул, вроде как, бахвалился.
— Все чубатые вруны. Не люблю таких, — снова укусила, змеища.
Дёмка и осерчал!
— А мне не по душе гордячки. Вроде девка, а вроде и нет. Смахни с нее гордость-то, так под ней и нет ничего, окромя тулова, да башки с двумя ушами.
— Вона как? Так чубатые-то токмо чубом и хороши. Срежь его, а там и не башка вовсе, а чугунок пустой, — Люба глазами сверкнула, ослепила Дёмку, опалила.
Уж неведомо, что за бес в боярича вселился, а токмо разум он обронил, хватанул Любашу-то, к стене прижал и поцеловал так крепко, что сам малёхо сомлел. Думал наказать, рот ей залепить, змеище гордой, а вон оно как вышло…
Девушка трепыхнулась было отпихнуть его, но руки-то ему на грудь и уронила… А там уж обоих искрами посекло. Ить забылись совсем! В сенях-то кто угодно мог приметить. Опамятовали обое, когда услыхали шаги — холопка шла на стол ставить.
Дёмка боярышню отпустил, шагнул от нее, хотел слово сказать какое ни есть доброе, но припомнил Аришкину науку, жаль не ко времени.
— И ничего такого нет в тебе… Девка, как девка, — молвил, дурилка, повернулся и забыл куда идти.
Поплелся на крыльцо в одном кафтане, во двор сошел, а уж там за голову схватился — что ж такое было-то, а? Так и не разумел. Цапнул пригоршню снега и в лицо себе кинул. Провздыхался. Токмо вот на губах-то будто мёд остался. Змея-то оказалась не ядовитая, а сладкая.
С того дня и пошло-поехало! Дёмка от Любы нос воротил, Люба при Дёмке нос задирала. Нашла коса на камень… Одно худо — когда Люба мимо-то проходила, Дёмке все чудилось, что у него по спине горсть муравьев шастает. До того ее чуял, что слов нет. По ночам на лавке метался, сны дурные смотрел и все о ней, о змеище!
Так промаялся недели три, дурилка, пока не уразумел — нравится. Нравится до обомления. И света не взвидел… Обидел девушку-то, дурным словом наказал. И как быть?
Одним утром — снежным, серым — проснулся, сел на лавке, кряхотнул, как дедок старый, и решился.
— Никишка! Подь сюды.
Когда холоп в ложницу взошел, Дёмка и велел чуб ему резать, да не абы как, а ровно. Серчал, да сулился бедолаге нос отпахать, ежели криво будет. А Никишка-то что? Взял и смахнул красоту Дёмкину. Вроде как и урядно вышло.
Демьян повздыхал, лапищей своей потрогал стриженый лоб, оделся и пошел. Да шел-то не абы куда, а Любашу искать. Чего уж теперь-то… Виниться надоть.
Она вертелась у крылечка, словно дожидалась кого-то. Демьян и думать не стал, шагнул близко, взял за руку и потянул меж хоромцев и сараек. И вот ведь чудо — она шла за ним покорно, даже руки не отнимала. Уж в глухом месте отпустил, обернулся к ней и шапку стащил с башки.
— Видала? Теперь вралём ругаться не будешь? — а сам в глаза ей взглянул и потонул совсем.
Любаша обомлела, на него уставилась и…улыбнулась. Боярич аж задохнулся — ить в первый раз улыбку-то на ней видел. Красиво-то как…
— Смахнул? — спросила и стоит, глазами сияет.
— А то не видишь?
— Вижу, — шагнула поближе. — Дём, я гордость смахну, токмо… не знаю как. Привыкла.
— Так и я к чубу привык, Любаша, — качнулся к ней, обнял и к себе прижал. — Обидел тебя, так не сердись. Себя не помнил, опалило меня с того поцелуя. Забыть не могу.
Любаша обняла его в ответ, голову на грудь широкую положила и молвила:
— Вот и не забывай, Дём. А чуб отрасти наново, ладно? Ты с ним красивый очень.
— Отращу, если пообещаешь.
— Что?
— Улыбайся почаще. Красиво.
Так и стояли обнявшись…
* * *
Снег той зимой обильно падал, землю крыл белым, с того все и виделось чудом. Грязи, да пыли не видать, одно токмо светлое.
Жаль в жизни так-то нельзя, укрыть все дурное белой холстинкой, да забыть о плохом. Судьба-то по-разному ложится. Кого привечает, кому кукиш бесовский суёт под нос. А когда и так и эдак.