Неведомо, кому решил помочь Господь, ему или Ирене, однако привез ее управляющий в Лаврентьево в целости и сохранности, только измученную настолько, что у нее и сил не было не только противиться, но даже слово молвить, поэтому она безропотно терпела, когда ее оттащили в какую-то тесную (спасибо хоть чистенькую) каморку без окон, бросили на убитый сенник, валявшийся в углу, поставили рядом кувшинчик с водой, швырнули краюшку черствого хлеба – и ушли. Потом, несколько собравшись с силами, она побродила вдоль стен своей камеры и обнаружила нужный горшок. На сенник брошен был тощий армячишка – накрываться на ночь, чтоб не замерзнуть. Похоже было, что Адольф Иваныч решил продержать ее здесь долго.
Миновала наконец ночь – уже вторая Иренина ночь в Лаврентьеве. Спать на сеннике было не в пример удобней, чем на кресле в форме буквы S, но мягкостью он не отличался, и Ирена долго не могла уснуть: все думала о своей грядущей участи. Открытие, что ее спасителем оказался сам Берсенев, было совершенно ошеломляющим. До чего же тесен мир, если подумать! Ну что ж, оставалась надежда, что новый барин окажется человеком и впрямь добросердечным, как уверяла Людмила Макридина, и не позволит сечь-пороть Ирену. Однако на то, что Берсенев внимательно выслушает ее и поверит, надежды не было никакой. Он уже показал себя совершенно глухим и слепым. Лучше будет рассчитывать не на чужое милосердие, а только на себя!
Но что она могла сделать сама, запертая в этой каморке? Ни ночь не помогла с ответом на эти вопросы, ни утро, ни день. Пришел Булыга, отпер каморку, бесцеремонно отшвырнул мощной ручищей Ирену, которая пыталась было проскочить мимо него в дверь, оставил новый кувшинчик с водой и ломоть хлеба; воротя гнусную рожу, забрал нужный горшок, взамен поставил другой. Снова отшвырнул Ирену, которая повторила попытку к бегству, и, так не обмолвясь и словом, вышел, накрепко заложив снаружи засовом дверь.
Ирена в бешенстве пометалась по месту своего заключения, потом с горя съела весь хлеб (он был свежий, мягчайший, наверное, только что испеченный, обворожительно пахнущий) и немедленно почувствовала на себе правдивость народного присловья: «Хлеб спит». В голове у нее помутилось, она прилегла – и вдруг уснула просто-таки мертвым сном, как бы беря реванш за две минувшие ночи. Проснулась совершенно бодрой, готовой снова побороться за свою свободу, и только собралась начать колотить в дверь и требовать управляющего, а то и самого барина, как вдруг услышала голоса за стенкой.
Сначала Ирене показалось, что она еще спит и видит сон, потому что там беседовали между собой… Лиза и ее горничная Настя из любимейшей повести Пушкина «Барышня-крестьянка». Потом она вспомнила разговор на постоялом дворе и сообразила, что каморка, в которой она заперта, находится по соседству с репетиционной залой лаврентьевского домашнего театра и она слышит репетицию будущего спектакля. Такие театры были в большой моде среди зажиточных помещиков, которые имели возможность выбрать среди крестьян тех, кто способен к лицедейству, и обучить их играть на сцене. «Барышня-крестьянка» также была модным произведением: ее инсценировку, текст, переложенный на роли, можно было выписать из столичных книжных лавок вместе с другими, куда более простенькими пьесками с весьма выразительными названиями: «Покорная дочь, или Вознагражденная чистота», «Вечная верность», «Послушный сын – родительское счастье» и прочими произведениями такого же рода. Кое-где у помещиков, имевших по-настоящему хорошие театральные труппы, отваживались ставить настоящие пьесы, принадлежащие перу молодого, но уже известного драматурга Островского, ну и Гоголя, конечно, и Грибоедова, а пуще того – иностранные пьесы, даже на Шекспира, случалось, замахивались!
Вела репетицию некая особа (та самая, что приказывала величать себя Жюстиной Пьеровной), видимо нарочно для этого нанятая в нижегородской труппе, а может быть, даже выписанная из Москвы или Петербурга, поскольку все манеры выдавали в ней даму, в сценическом действе весьма искушенную. Она говорила с выраженным французским акцентом и то и дело перемежала свою речь патетическими восклицаниями на французском языке. Восклицания носили по большинству своему характер уничижительный, потому что актеры причиняли массу огорчений этой даме. Ирена еще удивлялась ее долготерпению! Окажись она на ее месте, вышла бы из себя гораздо раньше. Более или менее прилично играли исполнители ролей Алексея и горничной Насти. Жюстина Пьеровна называла их Эмиль и Матрош. Нетрудно было догадаться (да и голоса показались Ирене знакомы), что это Емеля-Софокл и Матреша. Ирена порадовалась, что Емеля оклемался после порки. Впрочем, очень может быть, что поднялся он на ноги под угрозой порки новой: ведь со спектаклем следовало спешить, а дел у постановщицы был еще непочатый край. Прочие актеры безбожно путали слова, вообще забывали свои реплики, даже не пытаясь придать интонациям хоть какое-то правдоподобие, но Бог бы с ним, это еще можно было бы пережить, ведь роли у всех были незначительные: Берестов, Муромский да слуга Муромского (роль мисс Жаксон исполняла сама Жюстина Пьеровна, причем весьма недурно), – кабы не была так плоха Лиза, вернее, девка, ее роль исполняющая. Звали ее Санькой. Голосок у нее был, правда, премилый, наверное, из себя она тоже была недурна, а может быть, даже красива, но Жюстина Пьеровна совершенно справедливо называла ее sotte – дурой. Годились и прочие щедро расточаемые эпитеты: l’idiot, oublieux, stupide – идиотка, беспамятная, тупая… Ирена вспоминала слова Пушкина: «Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближний город полагается эпохою в жизни, и посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание». Именно такой должна быть Лиза, но Санька изображала какую-то развязную, вульгарную и дешевую притом кокотку, говорящую к тому ж на деревенском наречии и беспрестанно «чокающую», чего Ирена совершенно не выносила.
«Провалится спектакль, – мысленно кивнула Ирена. – Как пить дать провалится! Эту Саньку не то что на сцену выпускать – даже близко к театру подпускать нельзя! Кто и почему додумался дать ей эту роль?! Или там ни у кого нет головы на плечах? Но ведь эта Жюстина Пьеровна – она же все видит, все понимает!»
– Ах, Настя, как ты скучна с вечными своими подробностями! – в который уже раз прорычала, подсказывая Лизе, Жюстина Пьеровна, и та наконец сообразила повторить эти слова.
– Да как же вы нетерпеливы! – бойко продолжила Матреша-Настя. – Ну вот вышли мы из-за стола… а сидели мы часа три, и обед был славный; пирожное блан-манже синее, красное и полосатое… Вот вышли мы из-за стола и пошли в сад играть в горелки, а молодой барин тут и явился.