— Забудь…
— Почему, почему — забудь?! — закричал Николенька, запрокидывая голову и глядя снизу вверх на отца. — Значит, она жива?! Жива?! Да?!
Иван Константинович молчал.
— Почему ты не отвечаешь?! Ты можешь мне сказать правду?!
— Встань. — Иван Константинович повернулся и пошел из библиотеки; на пороге, уже приоткрыв дверь, оглянулся и добавил: — Знать тебе правду совершенно не нужно.
— Как не нужно?! — снова закричал Николенька. — Ты не посмеешь уйти, пока мне не скажешь!
— Я все сказал. — Иван Константинович тихо закрыл за собой дверь, и слышно было, как дальше, по коридору, простучали его размеренные и твердые шаги.
Но Николенька на этом не успокоился. Проведя остаток дня в необычайном волнении, вечером он пришел в кабинет к отцу и снова потребовал ответа, но добиться так ничего и не смог. Тогда он в отчаянии закричал:
— Ты черствый и бездушный человек, ты даже не подумал, как я страдал без матери, с самого детства страдал! А она, выходит, жива и тоже где-то страдает без меня. А ты молчал, молчал все эти годы, словно кирпич, и воспитывал меня с помощью каких-то чужих нянек, которые для меня все на одно лицо, и ни одну из них я не помню! Где моя мать?! Если в тебе осталась хоть капелька живого чувства — ответь!
— Не отвечу.
— Тогда… тогда ты не отец мне! Я ухожу! Ухожу из этого дома!
Иван Константинович побледнел, стиснул длинные сухие пальцы и жалобным голосом медленно выговорил:
— Одумайся, мальчик мой, я всю жизнь положил на тебя…
— А зачем, зачем ты это делал, если лишил меня самого близкого человека — матери, какой бы она ни была? Я ненавижу тебя!
Дрогнувшими губами, почти не размыкая их, Иван Константинович прошептал:
— Уходи…
И в тот же вечер, почти без денег, налегке, с небольшим и почти пустым саквояжиком, Николенька покинул отцовский дом, так и не узнав тайны тех обстоятельств, которые разлучили его с матерью.
Узнал он об этом через несколько лет, когда удалось ему разыскать в Твери, где жили когда-то его родители, молодые Оконешниковы, после свадьбы, их бывшую горничную. На пороге маленького домика, почти невидного среди буйно цветущих яблонь, его встретила дородная пожилая женщина и, увидев, всплеснула руками:
— Господи, как же вы, барин, на свою матушку похожи!
В чистенькой горнице, украшенной самоткаными ковриками и вышитыми салфетками, Николенька пил чай с вареньем из крыжовника, пробовал смородинную наливку, но даже не ощущал вкуса, потому что боялся пропустить хотя бы одно слово из рассказа Анастасии Степановны, как звали бывшую горничную, нынешнюю хозяйку маленького и аккуратного домика.
— Сама-то я из деревни, — рассказывала Анастасия Степановна, глядя на Николеньку тихими и ласковыми глазами, — и наняла меня в горничные матушка ваша, без всяких рекомендаций взяла, понравилась я ей чем-то, уж не знаю — чем; ну, стала служить, угодить во всем старалась. Матушка ваша с родителем, Иваном Константинычем, дружно жили — прямо душа радовалась, на них глядя. Скоро и вы, барин, родились, да такой хорошенький, такой кудрявый, что барыня, бывало, уложит вас в кроватку и сидит рядом, любуется да улыбается. Часами могла сидеть. А после надумала портрет с вас рисовать. Художника нашли, он вас и нарисовал — так похоже, прямо как живой вы на той картине. В сохранности теперь картина, али как?
Николенька помнил этот портрет, висевший у отца в кабинете. Сохранился ли он сейчас — не ведал и на вопрос Анастасии Степановны кивнул утвердительно.
— Ну вот, жили… Вам уж больше годика было, когда беда эта случилась. На Троицу гости собрались, все больше купеческого звания, Ивана Константиныча товарищи. С женами пришли, с ребятишками. Столы прямо во дворе, на травке накрыли, день, как сейчас помню, ласковый был, солнечный, с утра еще дождик брызнул — прямо благодать, а не день выдался. Вот… А один из купцов, Важенин Аристарх Нестерович, с племянником со своим пришел — Андреем. Красавец, Андрей-то, кудрявый, волосы — ленок будто, глаза синие, сам стройный, как сосенка. На него многие барышни поглядывали, а он, будто никого не видит, уставился на матушку вашу и ровно закаменел — не пьет, не ест, никого не слышит. Как не в себе сделался. С этого дня и началось — он, сердешный, словно с ума съехал. Как в окно ни выглянешь, он все перед домом прохаживается, дожидается, значит, когда барыня по какому-нибудь делу на улицу выйдет. Она с ним по-хорошему поговорить хотела, а он твердит: нет мне жизни без вас, все равно моей будете… Ну, сами понимаете, такое дело без огласки долго не живет. Сплетни разные зашуршали, до Ивана Константиныча дошли, а тот сгоряча, да не разобравшись, на барыню налетел, корить ее стал; даже при мне, бывало, не стеснялся на крик исходить. Она плачет, просит его: ты мой муж, огради меня, а он в ответ — черными словами ее… И месяц так длится, и два, и три. Уже не сплетни, а насмешки пошли, а тут еще кто-то сболтнул, что ее, якобы, видели с Андреем в номерах гостиничных. Иван Константиныч совсем голову потерял и в один вечер с вещичками на улицу ее, бедную, выставил. Как она убивалась, голубушка, как она его умоляла — ничего не помогло! Будто врага на войне добивал. После уж известно стало, что Аристарх Нестерович услал Андрея от греха подальше еще за неделю до этого, куда-то далеко услал, приказчиком. Поздно, надо сказать, услал, раньше бы надо — оно, глядишь, может, и по-другому бы вышло. А так вышло — хуже некуда. К вам, барин, няньку наняли, а видеться матушке вашей с вами строго-настрого запретили. Сама она приютилась у одной доброй вдовы и на хлеб шитьем зарабатывала. Все письма Ивану Константинычу писала, просила, чтобы он с вами видеться разрешил. А Иван Константиныч в ответ — как кремень. Письма-то я передавала: принесу и на стол положу ему тишком, он однажды меня и застал. Разругал в пух и прах и уволил. Так вот мы с барыней и оказались обе у вдовы на проживании. С утра до вечера над шитьем глаза ломали, лишь бы на пропитанье средства иметь. А матушка ваша все об вас хлопочет — в суд стучится, к губернатору, да все напрасно. С год, однако, мы так мыкались… — Анастасия Степановна вздохнула, поморгала повлажневшими глазами и призналась: — Вот рассказываю, а сама будто наново горе переживаю. Вот уж горе, так горе… Бог судья вашему родителю, Ивану Константинычу, а все ж таки каменный он человек, без сердца. Надо же было придумать! Вечером, мы уж спать ложились, стучат: полиция. Мы перепугались насмерть. Они входят, и давай все переворачивать вверх дном. И в корзинке, где у нас тюрючки с нитками лежали, на самом дне, узелок нашли тряпичный, а в нем — деньги и бумаги разные. А дальше — как камнем по голове — будто все это у Аристарха Нестеровича Важенина украдено, а мы как раз у его жены накануне были, шитье ей относили. Кричим в два голоса, что не виноваты, да кто слушать станет? Отвезли нас в участок — и за решетку. Дальше — суд, а на суде и свидетели нашлись против нас, будто видели, как мы из важенинского дома выходили и узелок в корзинку перепрятывали. И вдруг на суде барыня мне шепчет: ты, говорит, Настя, от всего отказывайся, а моя жизнь так и так пропала… И взяла всю вину на себя. Призналась, будто это она украла. И присудили: меня — отпустить, а ей, мученице несчастной, — высылка в Сибирь… Вот и сказ весь, барин, прости, что он такой горемычный…