Так было и в этот раз. Торопливый бег по пыльной дороге в индейский поселок, четверть часа требований и убеждений матери, полчаса осмотра ребенка и назначения ему лекарств, которые Кончита пообещала сейчас же принести из миссии – и снова дорога, по которой уже можно было идти спокойным шагом. Девушка, правда, все равно старалась идти быстрее, стремясь узнать, не натворили ли оставленные в миссии ученики каких-нибудь бед, хотя молодой врач был уверен, что беспокоится она по этому поводу совершенно напрасно.
– Здравствуй, Беата! – крикнула Кончите издалека попавшаяся им навстречу и узнавшая ее старая индианка. Сеньорита Аргуэльо радостно поприветствовала ее в ответ и еще больше ускорила шаг.
«Беата… – повторил про себя Лопес. – Благословенная…» Одно из немногих испанских слов, которое взрослые индейцы, живущие возле миссии, выучили легко и повторяли с заметной радостью. Мало кто из белых людей удостаивался такого прозвища…
– Сеньорита Мария, не спешите так! – позвал он учительницу вслух. Та обернулась к нему с чуть виноватой улыбкой:
– Вам надо как можно скорее вернуться к ребенку с лекарствами. Да и за учеников я волнуюсь…
– Вы так любите детей… – доктор догнал девушку и зашагал рядом с ней. – Не все матери так нежно относятся к своим детям, как вы – к чужим… Сами вы станете прекрасной матерью!
Сеньорита Аргуэльо посмотрела на него чуть удивленно, а потом, вздохнув, отвела глаза:
– Не стану…
Лопес едва сдержался, чтобы не задать ей следующий вопрос. Он не раз слышал о том, что этой красивой девушке из знатной и богатой семьи делали предложения руки и сердца как минимум трое выгодных женихов Санта-Барбары, а некоторые сплетницы миссии утверждали, что их было гораздо больше, однако все они неизменно получали отказ. Молодой врач считал себя выше всяких слухов и никогда не обсуждал загадочную учительницу, но ее нежелание создавать семью все-таки вызывало у него некоторое любопытство. Хотя вмешиваться не в свое дело он, разумеется, никогда бы не стал.
– Ребенка можно иметь только от любимого человека… – сама ответила на его не высказанный вопрос Кончита. – А тот, кого я люблю, слишком далеко от меня…
Доктор смущенно промолчал, не зная, что можно сказать в ответ на это. Но Мария Консепсьон, казалось, и не ждала продолжения разговора. Она все таким же быстрым шагом шла вперед и, не отрываясь, смотрела на теряющуюся среди деревьев широкую дорогу…
Калифорния, Монтеррей, 1857 г.
Дорога петляла среди деревьев, солнце просвечивало сквозь колышущуюся листву и оставляло на земле яркие шевелящиеся пятна. Кончита, тяжело ступая, шла по этой пестрой от света и тени дороге и с грустью думала о том, что идет уже так долго, а конца этому пути все нет и, похоже, не будет. Идти ей было трудно, суставы ныли при каждом шаге, хотелось присесть где-нибудь под деревом и долго-долго сидеть и отдыхать, но что-то мешало ей остановиться, и она продолжала двигаться вперед, хотя каждый следующий шаг стоил ей все более серьезных усилий. «Ну еще немного пройду и тогда уже отдохну, – уговаривала она себя. – Вон до того опавшего листа доковыляю – и все!» Однако, дойдя до листа, она понимала, что, если поднатужится, сможет пройти еще немного, и выбирала себе следующую цель…
Заканчивалось ее шествие по дороге тоже всегда одинаково: сестра доминиканского монастыря Мария Доминга просыпалась. Так было и в этот раз – она внезапно открыла глаза и, хотя в келье было совсем темно, сразу поняла, что уже полшестого утра. Никакого подтверждения для этого ей не требовалось: за восемь лет пожилая женщина настолько привыкла вставать в одно и то же время, что молодые монахини даже шутливо предлагали проверять по ней главные монастырские часы.
Пару минут Мария лежала в кровати, готовясь выбраться из-под теплого одеяла в холод неотапливаемой кельи. Потом со вздохом приподнялась на кровати, спустила ноги на ледяной каменный пол и, кряхтя от боли в спине, потянулась к висевшей на стене белой сутане. Одевалась она долго, старые замерзшие руки с трудом слушались свою хозяйку, путались в застежках, и монахиня с горькой усмешкой вспоминала, как легко и быстро она умела справляться со своими платьями и корсетами в юности, когда спешила убежать рано утром из дома на океанский берег. В последнее время эти воспоминания возвращались к ней особенно часто, и как ни пыталась старая монахиня отогнать их, картина бьющихся об острый конец мыса волн и летающих над ними чаек то и дело вставала у нее перед глазами, все более яркая, все более реальная.
«А ведь это было пятьдесят лет назад! – неожиданно пришло в голову сестре Марии. – Полвека!.. Полвека уже, как тебя нет, Николай…» Пальцы выпустили последнюю пуговицу, и она закрыла лицо руками, с трудом сдерживая как всегда внезапно набежавшие на глаза слезы. К воспоминаниям о Николае тут же присоединились другие, не такие далекие и столь же острые – об отце и пережившей его всего на год матери, о старших братьях, о подругах детства и о старых учителях в индейской школе, о тяжело больной молодой послушнице, которую она так старалась утешить в прошлом году… Всех их уже не было на свете, все они один за другим покинули так любившую их Кончиту. С каждым годом рядом с ней оставалось все меньше близких, с каждым годом все больше людей она оплакивала. И даже за стенами монастыря воспоминания о них не делались менее острыми, а слезы – менее горькими. Хотя когда-то, уходя из мира, Кончита надеялась, что это поможет ей думать об ушедших навсегда любимых без боли и рыданий. Но и в тесной холодной келье на нее время от времени накатывали слезы, сдержать которые не было никакой возможности. Так же, как не было ее ни дома, в Сан-Франциско, ни в других городах, куда она переезжала в молодости вместе с родителями, ни в диких индейских поселениях.
Не выдержав, монахиня прижала к лицу угол одеяла и, забыв обо всем на свете, беззвучно заплакала. Снова, как это бывало множество раз, ее охватило одно, вытеснившее все другие, чувство: ужас и отчаяние от того, что никого из обожаемых ею людей больше нет в мире в живых. Но вскоре пожилая женщина все-таки сумела успокоиться, вытерла слезы и, поднявшись на ноги, расправила сутану. Надо было спешить, впереди был очередной длинный день, заполненный молитвами и работой, в точности такой же, как множество других предшествующих ему дней. И до первой утренней молитвы оставалось не так уж много времени.
Сестра Мария быстро причесала свои короткие черные волосы, накинула черный плащ с вуалью и вышла из кельи. В коридорах монастыря было еще холоднее, и она постаралась ускорить шаг, чтобы побыстрее оказаться в тепле хорошо натопленного общего зала. Оказавшись в нем, среди других сестер, встретивших ее приветливыми улыбками, она сразу почувствовала себя лучше и уже не такими тяжелыми и медленными шагами добралась до своего обычного места. Остальные монахини тоже уже разбегались по местам, некоторые негромко о чем-то перешептывались, сдерживая смешки, кто-то, тоже шепотом, призывал болтушек настроиться на серьезный лад. Мария Доминга постаралась отрешиться от всех этих посторонних, мирских звуков и сосредоточиться на главном. Обычно это удавалось ей легко, но бывали и такие дни, когда разные мелочи все время отвлекали женщину от молитвы. Так было и сегодня – мысли Марии то и дело возвращались к ее давно умершему жениху, и она ничего не могла с этим поделать. Из-под опущенных ресниц снова и снова скатывались по щекам слезы. Женщина украдкой смахивала их, но они появлялись опять, и прекратить плакать было выше ее сил. К счастью, склонившие рядом с ней головы сестры не замечали этого, а если кто-нибудь из них и обратил внимание на ее слезы, то не догадался об их истинной причине, посчитав, что старая монахиня просто слишком расчувствовалась во время молитвы.