Бог весть, какие тут могут быть олени, в столь непосредственной близости от жилья и множества людей, однако мне придется оставить это уверение на совести Миллесимо. Добавлю кстати, что ни в какого оленя, реального или воображаемого, он не попал.
Как бы то ни было, ворота дворцовой дачи отворились, оттуда выскочили два гренадера и схватили молодого графа. Тот назвался, однако ему было сказано, что стрелять здесь запрещено, так же, как и появляться вооруженным в присутствии его царского величества, а потому им велено, невзирая на чин и звание, хватать всякого, кто нарушил приказ, и вести его на дворцовую гауптвахту – в четырех верстах отсюда. Миллесимо несколько поднаторел в туземном наречии, а оттого мог понять, о чем велся разговор. Понимал он также оскорбления, которыми осыпали его гренадеры и присоединившиеся к ним офицеры; скромность не позволяет мне повторить здесь эти в высшей степени непристойные выражения. Несчастного юношу вели пешком по грязи; он просил позволения, по крайней мере, сесть в свой экипаж, однако не дозволили и этого. Двое гренадеров тащили его под руки, иногда толкая, так что граф несколько раз падал. Третий гренадер шел позади с кнутом в руках, ежеминутно изъявляя желание подстегнуть «строптивую лошадку». Так, в сопровождении конной и пешей охраны, его провели четыре версты на двор к князю Долгорукому, который, словно в ожидании, прохаживался на крыльце. Поскольку именно он занимал теперь чин обер-гофмейстера, разбираться с делами такого рода было предписано дворцовым регламентом именно ему.
Приглядевшись к Миллесимо, он как бы удивился, словно не ожидал его здесь увидеть. Между тем, замечу лишь для вас, ваше преосвященство, что весь дипломатический корпус пребывает в тайном убеждении, что история сия была нарочно подстроена самим Долгоруким для того, чтобы унизить бывшего жениха своей дочери и указать ему его место.
Впрочем, продолжу. Князь внимательно, с брезгливой усмешкою, рассматривал грязную одежду пленника и, видимо, наслаждался его униженным состоянием. Затем, не здороваясь, чрезвычайно холодно и сухо изрек: «Очень жаль, граф, что вы впутались в эту историю, но с вами поступлено так по воле государя. Его величество строго запретил здесь стрелять и дал приказание хватать всякого, кто нарушит запрещение».
Миллесимо хотел было объяснить, что ему ни о чем таком не известно, что он впервые слышит о таком запрещении, но князь прервал его словами: «Мне нечего толковать с вами, вы можете себе отправляться к вашей Божьей матери!»
Выражение это в переводе на испанский звучит как благословение, однако здешние варвары придают ему такой оскорбительный смысл, что наше грубое tirteafuera[7] покажется ласковым напутствием!
Итак, бросив графу это последнее оскорбление, князь Алексей Григорьевич поворотился к нему спиной и, войдя в дом, захлопнул за собой двери.
Государь так и не появился; потом стало известно, что его не было на дворцовой даче, он развлекался верховой ездой в обществе фаворита и его сестрицы верст за пять отсюда, поэтому запрещение стрелять в присутствии царствующей особы выглядело по меньшей мере издевательством.
В конце концов Миллесимо был возвращен его экипаж, и, сопровождаемый наглыми выкриками, граф смог уехать.
Эта история вызвала возмущение всех министров, однако русским, как известно, дипломатические законы не писаны. Миллесимо строго приказано больше не предпринимать попыток увидеться с бывшей невестой».
Увы, влюбленный Альфред старался напрасно. Тщеславная Екатерина успела забыть о том времени, когда сердцем ее всецело владел Миллесимо. Сейчас образ его отодвинулся в такие туманные дали, что иной раз проходил день и другой, а она ни разу не вспоминала о бывшем возлюбленном, без которого прежде, чудилось, жить не могла. Она была настолько поглощена своей новой великой великолепной целью, что на большее ее просто не хватало. Конечно, иногда брало невыносимое отвращение, стоило только представить, что придется лечь в постель с этим неуклюжим переростком. Но тогда Екатерина вспоминала, как росла в доме своего дядюшки Григория Федоровича Долгорукого, бывшего тогда посланником в Варшаве, и тетушка Аглая Самсоновна, дама светская и изощренная, муштровала ее построже, чем капрал муштрует своих новобранцев. Именно Аглая Самсоновна приучила Екатерину к железной выдержке, обучила так владеть своим лицом, что, вонзись в ее тело все те полсотни булавок, на которых держался ее бальный наряд, да что там, проткни ее насквозь вязальной спицею – не перестанет мило улыбаться собеседнику. Ох, как сейчас пригодились тетушкины уроки! С лица Екатерины почти не сходила прельстительная улыбка. Да вот беда – и улыбки, и взгляды, и вздохи, от которых груди чуть не вываливались из корсета, были для Петрушки что об стенку горох.
– Что ж ты делаешь, Катька? – причитал Алексей Григорьевич. – Я головой об эту стенку ради кого бьюсь? Ради себя, что ли? Да мне что, я – старик, моя жизнь уже прошла! Ради вас, детей! А вы у меня – что ты, что Ванька – и безмозглые, и бессердечные. Да я зубы сгрыз, руки по локоть стер, покуда смел с пути эту паскудину Елисаветку да любовника ейного, Сашку Бутурлина. Вот он, государь, в ваших теперь руках, берите его тепленького, жрите его со сметанкой, а хотите – с маслицем. А вы что делаете?! Ванька только и знает, что отца чихвостит по всем углам, с иностранцами его обсуждает почем зря, словно чужого. А ты… Неужто мне учить тебя хвостом перед молодым парнем вертеть?!
– Вы, батюшка, говорите, что, прежде чем стать женой, надо сделаться любовницей, – резанула без экивоков Екатерина, которой упреки надоели до смерти. – Ну и как это, интересно мне знать, стать любовницей человека, который тебя не хочет?!
– Ну, я не знаю… – развел руками Алексей Григорьевич.
Они долго еще судили да рядили, пока не решено было однажды, воротясь с охоты, поиграть в фанты.
* * *
В ноябре 1729 года герцог де Лириа отправил архиепископу Амиде следующее конфиденциальное донесение:
«Ваше преосвященство, у нас поразительного свойства новость! Император неожиданно воротился в Москву, остановился в Немецкой слободе, в Лефортовском дворце, собрал членов Верховного совета, знатнейших сановников, духовных, военных и гражданских, и объявил, что намерен вступить в брак со старшей дочерью князя Алексея Григорьевича Долгорукого, княжной Екатериной.
Событие в своем роде не новость, этого давно и с некоторой боязнью все ожидали, однако в браке молодого, не достигшего еще даже шестнадцатилетнего возраста государя все ясно видят нечестную проделку; все понимают, что Долгорукие, пользуясь маломыслием царя, слишком юного, и не обращая внимания на последствия, спешат преждевременно связать его узами свойства со своей фамилией, с тем расчетом, что уз этих, при неразрывности брака, предписываемой ортодоксальной[8] церковью, невозможно будет расторгнуть. Однако умные люди понимают, что расчет Долгоруких не вполне был верен; при неограниченном самодержавии царей никакие церковные законы не были сильны: об этом свидетельствовали неоднократные примеры в русской истории, да и за примерами такими не нужно было пускаться памятью в отдаленные века – ведь еще жива первая супруга Петра Великого, Евдокия Лопухина, внуком своим освобожденная из долгого тяжелого заключения, и Петр Второй вполне может пойти в этом по следам своего деда. Ходят такие речи среди русских вельмож: «Шаг смелый, да опасный. Царь молод, но скоро вырастет: тогда поймет многое, чего теперь не домекает». Конечно, говорят об этом лишь между собой.