уже несколько недель как Бонни перестала говорить ей «вы», и благодарить за это нужно было Жана Дюкена.
— Элизабет, мы — одна семья, и скоро Бонни станет твоей свойственницей. И уже сейчас она тебе не прислуга. Мне странно и даже неприятно слышать, что она говорит тебе «вы»! — заявил он одним майским вечером, через неделю после отъезда из Гервиля, уже в новом жилище, где они поселились 30 апреля.
Это была пятикомнатная квартира на четвертом этаже старого дома на улице Мазарини, в квартале Сен-Жермен-де-Пре — четыре крохотные спальни, столовая и узкая кухонька, с окном во внутренний двор.
— Я решила, что так будет лучше для всех, Бонни, — внезапно сказала Элизабет. — Я просто не могла уехать в Нью-Йорк в таком состоянии, я была сама не своя. А потом оказалось, что у меня задержка — ну, ты понимаешь, — и земля окончательно ушла у меня из-под ног. И еще одно: я тайком от тебя, предосторожности ради, продала драгоценности моей бабушки Аделы и те, что мне подарили, тоже.
Бонни отметила про себя, что Элизабет предпочла умолчать о дарителе, каковым был, разумеется, Гуго Ларош.
— Для меня это — проклятые деньги, но нам они очень пригодились. И тебе не пришлось идти работать, — с мрачным видом подытожила молодая женщина.
— В нашем положении разумнее, чтобы я заботилась о тебе, как это было всегда. Скоро все забудется и ты снова будешь радоваться жизни, — стала уговаривать ее Бонни. — С Вулвортами тебе будет хорошо, так что сейчас главное — поскорее уехать. Хоть бы так и случилось! Я опасаюсь, как бы Жан, узнав о чудовищном злодеянии Лароша, не отложил отъезд и не поехал с ним поквитаться.
— Ты права, Бонни, но только сама я дяде ничего рассказывать не хочу, стыдно. Сделаешь это за меня, да? И пожалуйста, постарайся убедить его не ехать в Гервиль. Я хочу уехать и все забыть. Масса преступлений этого толка остаются безнаказанными! — Элизабет вздохнула. — Некоторые мужчины пользуются тем, что сила на их стороне, и совесть их потом не мучит.
— Если б ты только знала, как ты сейчас права! — воскликнула Бонни. — Видно, пришло время тебе об этом рассказать. Элизабет, последние несколько месяцев у меня был серьезный повод беспокоиться за тебя. Я, конечно, нарушаю обещание, но это трагическая история, и ты должна ее знать. Если бы я сделала это раньше, может, ты давно нашла бы в себе силы рассказать мне правду.
— Трагическая история?
— Помнишь малышку Жермен? Гуго Ларош изнасиловал и ее. Она мне все рассказала в тот день, когда я пошла в местечко навестить ее в родительском доме. Я беспокоилась за нее, ведь бедняжку уволили, как и меня. Как она плакала! Это чудовище в человеческом обличье откупилось от нее золотым луидором! Девушка планировала перебраться жить в Пуатье, к старшему брату. И больше всего боялась, что о ее бесчестье могут узнать родители.
— Боже мой!
Из груди Элизабет вырвался крик, и она спрятала лицо в ладонях. Но она не плакала, она размышляла, и с каждой секундой решимость молодой женщины только крепла.
«Больше никогда я не склоню голову от стыда, никогда не буду думать о смерти, это малодушие, за свое счастье нужно сражаться. И своих женских слабостей стесняться тоже не стану! — сказала она себе. — Я ощущала себя оскверненной, униженной, обреченной — но почему?»
— Почему? — спросила она вслух, глядя на Бонни своими большими голубыми глазами. — Почему я прыгнула в реку, рискуя умереть и заставить горевать всех, кто меня любит, а Гуго Ларош с гордо поднятой головой вернулся в поместье, где он — уважаемый человек? Хорошо, что тетушка с дочкой последовали моему совету и уехали подальше от него, на Ривьеру, на следующее же утро после его возвращения. Если верить Анне-Мари, он даже не стал с ними разговаривать.
Бонни со вздохом кивнула. Доброжелательная мадам Клотильда, младшая сестра Лароша, и ее дочь Анна-Мари, гостившие в шато де Гервиль в апреле, были ей очень симпатичны.
— Им тоже невдомек, что со мной случилось на чердаке, — продолжала Элизабет срывающимся голосом. — Мы с Анной-Мари переписываемся, и я продолжаю ей врать, что Мейбл и Эдвард в Париже, с нами. Письма я из осторожности получаю «до востребования». Сейчас я ничего не могу им рассказать, но когда мы приедем в Нью-Йорк, я напишу и открою про деда всю правду. Если б только я могла отомстить за Жермен, а заодно и за себя! Но этот день придет, я знаю точно. Бедная маленькая Жермен, такая веселая, такая милая! Разве могла я подумать…
Глаза Элизабет сверкнули ненавистью, но Бонни этого не заметила.
Она прислушивалась к разговору медсестер в другом конце палаты.
— Кажется, у них там что-то случилось, — проговорила она. — Пойду посмотрю, а заодно спрошу, когда тебя отпустят домой.
— Хорошо, иди.
Оставшись одна в ограниченном занавесками пространстве, отчего освещение получалось мягким, приглушенным, Элизабет сложила ладошки и стала молиться. Она взывала не к Богу, справедливому и доброму, а к таинственным силам, которые правят иным миром, столь же таинственным.
«О вы, по чьей воле я вижу пророческие сны, которые так часто меня пугают! Дайте мне силы вернуться однажды в Шаранту, на землю моих предков, и искупить преступления, совершенные этим нравственным уродом, отцом моей любимой мамочки! Она смогла от него спастись, я — нет. Но уничтожить меня он не сможет, я больше никогда не буду жертвой, клянусь!»
Перекреститься она не осмелилась, сознавая, что молитва не совсем христианского толка. Однако это не помешало Элизабет ощутить, как ее душу наполняет новая, прежде неизведанная сила. Только побывав в шаге от смерти, она смогла возродиться, после стольких горестей и испытаний.
Париж, в доме на улице Мазарини, на следующий день, в четверг, 15 июня 1899 года
Элизабет сидела у окна в своей спальне и смотрела на помолвочное колечко — сапфир в окружении бриллиантов, в оправе из серебра. Его подарил ей Ричард в октябре прошлого года. По этому случаю в замке Гервиль звучали смех и музыка, а сама она вальсировала в платье из розовой тафты, в свете огромной хрустальной люстры.
— И с дедом мы тоже танцевали, — едва слышно промолвила она.
Мысли ее вернулись к Жермен, робкой служанке с круглыми щечками и добрым, доверчивым взглядом. Молодая женщина тяжело вздохнула.
«По словам Бонни, это случилось в августе. А через несколько дней Ларош застал нас с Ричардом в Монтиньяке, в доме моих родителей. Я