Иногда казалось, что она нас нежно любит. Она спрашивала, прилежно ли мы учимся, и строго напоминала нам о том, какое счастье – воспитываться в святой католической вере. Позже я узнала, что в стране не прекращались трения между католиками и гугенотами, но когда был жив мой отец, он не давал этим трениям перерасти в беспорядки. Теперь же, после его смерти, католики вновь стали нетерпимы к «еретикам»; к тому же мать моя была не слишком хорошей правительницей, а потому страна скоро перестала процветать – и трения возросли до угрожающих размеров.
Но что могла знать обо всем этом шестилетняя девочка, отгороженная от мира толстыми стенами королевской детской?
В те редкие минуты, когда мать была с нами, мы с Гастоном наперебой старались привлечь ее внимание. После каждого визита королевы мы еще несколько дней говорили о ней и с надеждой смотрели на дверь, стоило ей только приоткрыться… Но потом переставали ждать королеву. Несомненно, она нас любила. Но я так никогда и не поняла, ценила она нас как своих детей или как детей французского королевского дома. Я была очарована ею, да и Гастон тоже. Она была королевой, а не только нашей матерью. Мы видели, какое впечатление производит она на всех в детской. Должно быть, это замечательно, когда люди вам кланяются и относятся к вам с таким почтением.
Нам постоянно внушали, что мы дети монархов – и не каких-нибудь, а государей Франции. Мы должны пронести королевское величие через всю свою жизнь, никогда не забывать, что мы католики, и всегда и везде защищать истинную веру.
И играли мы тоже в королей и королев. Я и Гастон частенько дрались из-за того, кому сидеть на импровизированном троне, а кому – быть верноподданным.
– Король, – говорил Гастон, – важнее королевы. Во Франции еще со времен салического закона[14] женщина не может быть королевой сама по себе.
Я не собиралась это признавать.
– Королева важнее, – твердила я.
– Нет, не важнее.
Я мгновенно вспыхивала. В эти минуты я ненавидела Гастона. Мадам де Монглат советовала мне научиться обуздывать свой норов, сказав однажды, что когда-нибудь он меня погубит. Это заставило меня призадуматься. Я пыталась представить себя погубленной. Ее слова прозвучали ужасно, и порой, когда я их вспоминала, они помогали мне взять себя в руки – правда, ненадолго. Я никогда не могла отказать себе в удовольствии впасть в неистовство. Только так могла я выплеснуть клокотавший во мне гнев.
В споре же с Гастоном у меня имелись неопровержимые доводы, поэтому я тогда раскипятилась:
– А как насчет нашей матери, а? Она королева и самая главная особа в стране. Она главнее герцога де Сюлли, который был такой важный, а больше – нет. А все почему? Потому что наша мать его не любит. Королева может быть такой же великой, как и король… и даже еще более великой! Вот, например, эта ужасная Елизавета Английская[15]… Она ведь в пух и прах разбила испанскую армаду!
– Ты не должна говорить об этой женщине. Она была… – Гастон приблизил губы к моему уху и прошептал страшное слово: – Еретичкой!
– Королевы могут быть такими же важными, как и короли. Это мой трон, поэтому становись передо мной на колени, или я велю тебя пытать. Но сперва я расскажу нашей матери, что, по-твоему, королевы не имеют никакого значения.
Но, несмотря на все наши ссоры, мы любили друг друга.
Каждое утро в детскую приходил месье де Брев, чрезвычайно образованный человек, обучавший нас разным наукам. Занимался он в основном с моими старшими сестрами Елизаветой и Кристиной, но мы с Гастоном тоже присутствовали на этих уроках. Возможно, месье де Брев был слишком уж ученым для того, чтобы понять маленьких детей; а возможно, мы с Гастоном просто не могли сосредоточиться надолго на чем-либо одном. (Моя сестра Елизавета говорила, что умы наши подобны порхающим с цветка на цветок бабочкам: ни на чем не способны они толком остановиться и ничего не могут в себя впитать.) В любом случае склонностью к наукам мы с Гастоном явно не отличались, поэтому, слушая месье де Брева и тщетно пытаясь понять, что же он от нас хочет, мы с нетерпением ждали того часа, когда можно будет отправиться на урок танцев.
По крайней мере, наш учитель танцев был доволен нами, и особенно – мной.
– Ах, мадам Генриетта, – восклицал он, прижимая руки к груди и закатывая глаза, – это было прекрасно… прекрасно! Ах, моя дорогая принцесса, вы приведете в восторг весь двор.
Я обожала танцевать. Правда, петь любила еще больше…
Но вернусь к своему рассказу.
Однажды мы сидели в классной комнате и слушали – вернее, пытались слушать – месье де Брева. В голове у меня в тот день засело прелестное платье Кристины, и я размышляла, могу ли попросить у мадам де Монглат такое же… И вдруг я заметила, что Елизавета выглядит очень печальной и озабоченной, а на учителя нашего вообще не обращает никакого внимания.
Я подумала: кажется, она плакала.
Как странно! Елизавета была на семь лет старше меня. Они с Кристиной были закадычными подругами, хотя Кристина и была намного младше сестры. К нам с Гастоном Елизавета всегда относилась с доброжелательной терпимостью. Она всегда казалась недосягаемой – почти взрослой. Было трудно представить ее плачущей. Но – вот… Глаза у нее были красные. Что-то случилось. Интересно – что?
Месье де Брев стоял рядом со мной и держал в руках листок, на котором я должна была что-то написать – однако я понятия не имела, что именно. Меня так беспокоила Елизавета, что я даже не подумала заглянуть в листок Гастона и списать все у брата – что, правда, было делом рискованным, ибо Гастон неизменно проявлял невежество, не уступающее моему.
– Ах, мадам принцесса, – качая головой, с грустью произнес месье де Брев. – Боюсь, нам никогда не удастся сделать из вас ученого.
Я улыбнулась ему. Не так давно я поняла, что если улыбнуться особенным образом, то некоторые люди сразу перестают сердиться и становятся очень милыми. Увы, ни моя мать, ни мадам де Монглат в число этих людей не входили.
– Нет, месье де Брев, – ответила я, – однако учитель танцев говорит, что моя грациозность поразит весь двор.
Он чуть улыбнулся и похлопал меня по плечу. И это было все! Никакого замечания. Что может сотворить улыбка! Если бы я только могла очаровать ею мадам де Монглат.
Мои мысли возвратились к Елизавете, а позже, после занятий, я неожиданно наткнулась на нее, сидящую в одиночестве.
Она вернулась в классную комнату, не сомневаясь, что в этот час там никого не будет, и теперь сидела у окна, закрыв лицо руками.
Я была права. По щекам Елизаветы катились слезы.
Я нежно обвила ее шею руками, поцеловала – и воскликнула: