— Еще бутылку прикажете? — строго спрашивает официант.
Крингеляйн заказывает еще бутылку. Ему жаль официанта, который, по-видимому, страдает болезнью легких, — такое, во всяком случае, у него лицо, когда он, появившись из темноты в полосе света, склоняется над своим блокнотом. Крингеляйн размяк, ему безумно жаль официанта и девушек, которым так весело и у которых нет ничего, кроме ног, которым приходится танцевать в столь поздний час, и еще ему безумно жаль себя. Он притягивает к себе на колени вялое, безвольное и абсолютно равнодушное тело какой-то девушки. Колени у него начинают дрожать, он старается разглядеть лицо сидящей. От запаха пудры и незнакомого тела Крингеляйн впадает в пьяную восторженную меланхолию. Он поет. Гайгерн, занятый своими мыслями, сидит рядом на плетеном стуле, будто верный оруженосец, и слушает, как Крингеляйн выводит высоким вибрирующим тенорком: «Радуйтесь жизни, пока горит лампада…» «Мещанин, — со злостью думает Гайгерн. — По дороге домой заберу у тебя бумажник, и прочь отсюда, в Вену», — так думает он, уже балансируя на самом краешке смертельной пропасти…
Крингеляйн стоит в маленькой душной уборной и плещет воду себе в лицо, на котором снова и снова выступает холодный пот. Достает из кармана пузырек с «Бальзамом жизни» и без всякой надежды отпивает глоток, затем другой, третий. «Я не устал, — говорит он себе, — ничуть не устал. Никакой усталости нет и в помине». Этой ночью он готов к великим свершениям. С гадливостью ощущая во рту горький привкус бальзама, Крингеляйн возвращается к девушке, в мягкий, как подушка, сумрак. Дальше! Дальше! Дальше!
Крингеляйн тянется к ее губам, словно перед ним неведомый и полный опасностей остров. Пристав к берегу, он бросает якорь. Мелкая пьяная рябь уносит его вдаль.
— Веди себя хорошо, малыш, — раздается над ним чей-то голос. Он лежит неподвижно и прислушивается, прислушивается к чему-то в себе. В эти минуты мечтательного дурмана он снова чувствует, что руки у него полны красной спелой сочной малины, как однажды в лесу близ Микенау, и тут на него накатывает что-то страшное, оно — как меч, или молния, или огненное крыло…
Гайгерн услыхал стон Крингеляйна. Резкий, дикий крик, полный страха и человеческого страдания.
— Что случилось? — с испугом спросил Гайгерн.
— Ох… Больно. — Сдавленный голос исходил из темноты, в которой едва виднелось лицо Крингеляйна.
Гайгерн поднял с пола и поставил на стол светильник. И увидел, что Крингеляйн сидит напряженно выпрямившись, стиснув руки, сцепив их, как звенья цепи. На светильнике был синий абажур, и потому лицо было синим — с большой круглой черной дырой рта, из которого рвался стон. Гайгерну эта маска страдания была знакома с войны, он видел лица тяжелораненых. Он быстро подсунул руку под голову Крингеляйна, по-братски крепко обхватил его трясущиеся плечи.
— Что, напился? — спросила девушка. Она была совсем молоденькая и ничем не примечательная, в черном платье с блестками.
— Брысь! — шикнул Гайгерн.
Крингеляйн поднял на него измученный, обезумевший от боли взгляд и с усилием заставил себя сделать жалкую героическую попытку держаться с элегантной непринужденностью.
— Вот я и спекся, — прошептал он синими губами. Крингеляйн хотел передать то оглушающее, обморочное, судорожное, обрушивающееся, что творилось с ним. Жалкий, но все же мужественный юмор. Шутливые слова вдруг оборвались и перешли в стон.
— Да что с вами? — испуганно спросил Гайгерн.
И Крингеляйн едва слышно ответил:
— Кажется… Кажется, я умираю…
Глупая выдумка, будто бы гостиничные горничные подглядывают в замочные скважины. Горничным нет никакого дела до людей, которые живут за дверьми с замочными скважинами. У горничных хватает других забот, они много работают и устают, все они чем-то недовольны, и все чрезвычайно заняты своими собственными делами. Никто не интересуется другими людьми, каждый в отеле предоставлен самому себе, каждый сам за себя в этой «большой дыре», с которой доктор Оттерншлаг довольно удачно сравнил однажды жизнь. Каждый живет за двойными дверями, и другом для каждого является лишь собственное отражение в зеркале или тень на стене. Люди проходят мимо других людей в коридорах, раскланиваются в холле, иной раз бывает, что и поговорят — короткие беседы, кое-как сплетенные из пустых сиюминутных слов. Взгляд поднятых глаз не достигает чужого лица, он останавливается на одежде встречного. Случается порой, что во время танцев в Желтом павильоне двое ощущают влечение друг к другу. Случается, ночью кто-то тайком пробирается из своего номера в чужой. И это — все. В остальном — бездонное одиночество. У себя в номере каждый остается один на один со своим «я», а схватить и удержать чье-то «ты» невозможно. И даже молодожены, что живут в 134-м номере, разделены в своей постели стеклянной пустотой невысказанных слов. Иные пары обуви — супружеские пары, — которые ночью стоят возле дверей в коридоре, явно несут на себе отпечаток взаимной ненависти, она застыла на их кожаных физиономиях; другие — с виду крепкие, но и они уже износились и уныло повесили носы. Лакей, в чьи обязанности входит собирать и относить чистильщику обувь, влип в скверную историю с алиментами, но кому до этого дело? Горничная с третьего этажа, кажется, закрутила любовь с симпатичным шофером барона фон Гайгерна, да только парень вдруг исчез, не сказав ни слова. Горничная страшно обижена, — да неужели можно всерьез предполагать, что при этих обстоятельствах ей придет в голову подглядывать за постояльцами через замочную скважину? Ночью ей хочется хорошенько обо всем подумать, но ее клонит ко сну, а поспать все же не удается, потому что на второй кровати в служебной комнате спит другая горничная, у которой не в порядке легкие; ночью она часто зажигает свет, садится на постели и кашляет. У каждого человека, замкнутого в четырех стенах, есть своя тайна, есть она и у дамы с невзрачным личиком из 28-го номера, той, что целый день поет, есть она и у господина из 154-го, что по утрам с упорством фанатика полощет горло, а сам-то — всего-навсего коммивояжер. Даже курьер номер 18 скрывает тайну за своим гладко причесанным фасадом — страшную, гнетущую тайну. Он подобрал золотой портсигар, который барон Гайгерн забыл на столе в зимнем саду. Курьер до сих пор не вернул портсигара. Опасаясь проверки, он спрятал найденную вещь между сиденьем и спинкой мягкого кресла, и теперь в семнадцатилетней душе паренька идет жестокая борьба между чувством долга и плебейской спесью. Господин Зенф, портье, давно присматривается к этому парню — когда на нем нет бляхи с номером, его зовут Карл Ниспе, — уж очень он рассеян на своем рабочем месте у вращающейся двери, и вокруг глаз у него подозрительная синева. Но чаще портье Зенф думает о другом. Его жена лежит в больнице уже не один день, теперь и речи нет о нормальных родах: схватки прекратились, начались какие-то странные судороги, однако сердцебиение ребенка все еще прослушивается и врачи не торопятся вызывать искусственные роды. Сегодня в обеденный перерыв Зенф поехал в больницу, но к жене его не пустили, от слабости она была в полуобморочном состоянии, а врачи сказали Зенфу, что жена заснула. Вот он, портье Зенф: вертится как белка в своей клетке из красного дерева то бросится к доске с ключами, то к расписанию железной дороги, то опять к доске Администратор Рона предложил ему взять отпуск, но Зенф не хочет оставаться без дела, он рад, что его впрягли в работу и можно отвлечься от мыслей о жене. А как обстоят дела у самого Роны, этого бравого аристократа, который работает по четырнадцать часов в сутки и несет свою службу, как отважный, но безнадежно оторвавшийся от своей касты человек, — этого никто не знает. Может быть, он гордится своим рабочим местом за барьером, может быть, стыдится его, когда видит, как кто-нибудь из прежних знакомых аристократов заносит свое имя в книгу регистрации постояльцев. Ясное удлиненное лицо рыжеволосого графа Роны в такие минуты ничего не выражает, оно словно застывшая маска.