В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате закончилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген вздохнула, как бы от облегчения, и на мгновение сжала виски руками – для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием. Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины глубоких оконных ниш мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный стол вдруг исчезли и рядом с этой женской фигуркой в кресле поставлена была самопрялка, то этот момент прекрасно мог бы изобразить эпизод из любой волшебной сказки, где какая-нибудь прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с неуклюжей печью в раме дверного проема появилась девушка. Никто не подумал бы, что это те самые руки, теперь спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, маленькие, почти детские руки, которые только что с такой необыкновенной силой скользили по клавишам. Насколько это трудное упражнение легко для юной музыкантши, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не замечалось на ее лице, которое хотя и было бледно, но в то же время не лишено свежести нежного цветка вишневого дерева. Оно не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который, своей неподвижностью и цветом напоминая мумию, лежал на желтых шелковых подушках кресла. Скорее его изящные линии, полные античной прелести, напоминали те фамильные черты, которые видели мы на портретах в галерее; черные глаза, сверкавшие там в диком веселье охоты или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, такие глаза и здесь блистали на белом девичьем лице, как бы для того, чтобы еще резче представить контраст между матерью и дочерью, выставляя последнюю истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались там, на полотне, в покрытых золотым шитьем одеждах. Девственный стан девушки охватывало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого отделан был пожелтевшими настоящими кружевами.
– Ну, Зиверт, – произнесла девушка, входя в комнату, – наконец, кипяток готов? – Взгляд ее упал на чайный стол. – Как, только две чашки? – вскричала она. – Разве вы забыли, что мы ожидаем гостей?
– Гости не могут прийти, потому что студент заболел, – коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и осматривая его: нет ли на нем пятен.
Точно все надежды девушки рухнули в воду – такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.
– О, как это грустно! – пожаловалась она. – Неужели и этого удовольствия нельзя себе позволить?.. Так меньшой Эргардт заболел? Интересно знать, что еще там с ним случилось.
Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса девушки.
– Гм… Студент простудился дорогой, – сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.
– Положим, но я не вижу, почему бы смотрителю оставаться дома?.. Или, может быть, он боится схватить насморк? – спросила она.
– Перестань ребячиться, Ютта! – с сердцем проговорила госпожа фон Цвейфлинген. – Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!
– О, мама, неужели ты оправдываешь это? – вскричала Ютта, в невольном удивлении всплескивая руками. – Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобою и…
– Замолчи, дитя! – вскричала мать с такою необычайной запальчивостью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным света глазам.
– Не сердись, мама, – снова заговорила девушка, – я не могу думать иначе – подобная небрежность со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! Я имею свои собственные высокие идеалы и знаю, что всем женщинам нашей фамилии во все времена отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай только нашу семейную хронику, ты увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!
– Глупая! – с неудовольствием произнесла больная. – Неужели этот бессмысленный вздор есть результат моего воспитания? – Она остановилась, ибо Зиверт снова вошел в комнату. В одной руке он держал стакан со свежей водой, в другой – сверток белой бумаги, который и подал Ютте. Она развернула бумагу – ни единая черта не дрогнула в ее лице при взгляде на эти благоухающие послания любви, которые боязливо, среди суровой зимы, поднимали свои красивые головки, доставляя нередко наслаждение бедному люду, у которого не было достаточно света, воздуха и тепла. Восхитительное зрелище представляет девушка, украдкой подносящая к своим губам букет от любимого человека, – может статься, эта невеста глубоко оскорблена в эту минуту; она даже не наклонила головы, чтобы насладиться их ароматом; положив на стол бумагу, она бросила на нее цветы, выбрав из них только нарциссы… Зиверт все еще стоял перед нею и держал стакан; она слегка оттолкнула его от себя рукою.
– Ах, он для этого не годится, – сказала она сердито. – Терпеть не могу этих мутных луж в стаканах!
Она подошла к зеркалу и наподобие диадемы украсила нарциссами свою голову с такой грацией и непринужденностью, что эти белые цветы, точно снежные звезды, подернутые инеем, сияли в ее черных локонах. В эту минуту несчастная мать возбуждала двойную жалость – она лишена была радости любоваться красотой своей дочери. Может быть, эта красота заставила бы ее отказаться от сказанных с упреком слов: «бессмысленный вздор». Глядя на улыбающиеся от внутреннего самодовольства уста дочери, нельзя было не усомниться в том, что она «очень несчастна», как только что уверяла.
Старый солдат не удостоил взглядом украшенную цветами головку, отраженную зеркалом. Горькая улыбка скривила его губы, когда со стаканом в руке он выходил из дверей. В самых разнообразных вариациях поэты имеют обыкновение воспевать великолепие цветов, когда свой мимолетный век они кончают в волосах или на груди красавицы, грубый же солдат внутренне проклинал себя, что так бережно, среди снега и вьюги, нес эти «бедные цветочки» для того лишь, чтобы теперь таким жалким образом было покончено с ними. Спустя немного времени он принес кипяток, хлеб и масло и, придвинув кресло с больной женщиной ближе к столу, удалился в свою комнату, находившуюся в нижнем этаже северной башни. С этой минуты наступал для него отдых. Он жарко натопил печку, набил трубку и, покуривая, предался чтению астрономических сочинений.