— И все же ты танцевала хорошо, — успокоил ее Лесли. — Положись на меня и помни — легче, легче.
На середину зала вышел мистер Уилкиншоу и под барабанную дробь поднял руку. Конкурс начался. Лесли поклонился Мэйбл, она встала с деревянной скованностью новичка, но как только ее рука легла ему на плечо, на лице ее появилось равнодушное выражение танцора профессионала.
Пока они танцевали, пока их объявляли победителями, аплодировали и поздравляли, а миссис Уилкиншоу, не раз побеждавшая на любительских танцевальных конкурсах страны, вручала им диплом, я обдумывала свой жалкий план бегства.
Как всегда, после танцев Лесли пошел меня провожать. Напутствуемые сварливыми замечаниями его матери — он не должен возвращаться слишком поздно, не должен забыть надеть завтра чистые носки и пусть не рассчитывает, что она будет двадцать раз будить его к завтраку, — мы наконец направились к трамвайной остановке. Я предложила Лесли последнюю часть пути пройти пешком. Я была неразговорчива, и это беспокоило его.
Мы шли через парк. Моросил мелкий, как пыль, дождичек, и редкие фонари вдоль дорожек казались сердцевинками больших радужных лунных шаров, состоящих из тумана и газового света. Наконец небрежным тоном я сказала:
— Итак, ты снова видишься с Мэйбл.
— Вижусь с Мэйбл? Ну, конечно, я виделся с ней сегодня.
— А вчера?
Он помолчал, затем сказал:
— Я зашел к ней, чтобы немного попрактиковаться перед конкурсом.
— Ты мне ничего не сказал об этом.
— Когда же я мог? Мы почти не были с тобой одни…
— Мы с тобой танцевали.
— К тому же я не придал этому никакого значения. Мэйбл для меня лишь партнерша по танцам.
Я попросила его не лгать. Я знаю, что он к ней вернулся — тот факт, что он скрыл от меня, что был у нее в воскресенье, убеждает меня в этом. Я не собираюсь им мешать, он может оставаться со своей Мэйбл, но между нами теперь все кончено.
— Глупышка, — сказал Лесли глухим от испуга и нежности голосом. Он остановился и попытался меня обнять.
Я вырвалась и пошла вперед. Я знала, что поступаю нехорошо, и мне было стыдно. Однако стыд заглушало чувство странной гордости; я гордилась тем, что нашла в себе силы пойти против собственной совести и победила ее. Жажда свободы была похожа на яростный, почти физический натиск изнутри; я чувствовала, как конвульсивно сжимаются то сердце, то горло. Мне трудно было дышать. Я распалялась все больше и больше. Я говорила, что не переношу лжи и притворства, ненавижу неискренность. Я знаю, что они любят друг друга, и пусть любят, я не буду им мешать.
— Ты сошла с ума, ты сошла с ума! — воскликнул Лесли. Теперь он силой остановил меня под фонарем. Я видела сверкающую, как сахарная пудра, дождевую пыль на его волосах, лбу и переносице длинного носа. Взгляд его широко открытых глаз казался потерянным, длинные слипшиеся от дождя ресницы торчали, словно иглы. И вдруг с его губ слетели роковые слова.
— Я не виноват, что она в меня влюблена. При чем здесь я?
Это самодовольство, заглушить которое не в силах была даже инстинктивная осторожность в минуты опасности (я хорошо знала, что Мэйбл не была в него влюблена), помогло мне расправиться с последними угрызениями совести. Я заявила, что нет смысла говорить теперь об этом. Отношения наши испорчены; я давно это поняла, понимал и он.
Есть ли на свете люди более бессердечные и более лишенные воображения, чем разлюбившие юноша или девушка? Потом, много лет спустя, когда я сама оказалась в роли покинутой, мне пришлось вспомнить, как я поступила с Лесли, и я испытала мучительную жалость к нему и отвращение к себе. Но сейчас непреодолимое желание быть свободной придало мне решимости. Я попросила Лесли не провожать меня. Я сама доберусь домой.
— Тебе нельзя идти одной через парк в такое позднее время. Здесь много всяких подозрительных личностей!
— И все же я рискну, — ответила я и вдруг бросилась бежать.
Мелкий дождик внезапно перешел в ливень. Вместо того чтобы бежать по аллее, я свернула напрямик через пустырь, где было совершенно темно, так что единственным ориентиром мне служили далекие огни фонарей на Вест-Сайд.
Лесли потерял меня из виду. Я слышала его испуганный и отчаянный крик:
— Кристи! Не глупи, вернись! Что скажет твой отец!.. — Звук, словно след, протянулся через вертикальные струи дождя, далекий и слабый, тут же поглощенный временем; слышен был лишь плеск воды, шорох ночи и ропот деревьев под беспощадными потоками.
От влажной травы чулки и подол платья стали мокрыми; пропитавшиеся водой туфли громко хлюпали. Но мне было хорошо. Прохлада и темнота казались необыкновенными и чудесными. Наконец-то я была свободна, свободна, как воздух. Мне казалось, что я бегу босиком по берегу неведомого моря на самом краю земли, где никто не знает меня и я не знаю никого. Ибо в короткие минуты, проведенные мною на большом пустыре, никто, ни одна душа на свете, не знала, где я. Потом много раз в жизни я испытывала чувство полной свободы. Помню, как однажды, после пережитых испытаний и горя, случайно очутившись на Грейс-Инн-роуд, я шла и думала: «Никому меня не найти здесь. Никто не может написать мне, позвонить по телефону или просто догадаться, где я».
На этой лондонской улице, менее чем в двух милях от своего дома, я была так же далеко от всех, как если бы очутилась в пустыне Азии. И при мысли об этом сковывавшие меня цепи упали, и я почувствовала облегчение и радость человека, поднявшегося с постели после долгой, изнурительной болезни и обнаружившего вдруг, что руки и ноги вновь ему послушны, что он снова хозяин собственного тела, снова здоров.
И все же, мне кажется, чувство, с такой силой охватившее меня в ту ненастную дождливую ночь на восемнадцатом году моей жизни, было чем-то большим, чем простая радость освобождения. Это было еще и сознание того, что я нашла в себе силы отвергнуть ненастоящее и мне теперь не надо принимать с благодарностью лишь то, что мне дают. Позднее в жизни я так настойчиво хотела любви, что готова была бороться за нее со всей одержимостью, когда без сожалений выбрасывают за борт гордость, как пустое ребячество и пережиток; и тогда меня утешала мысль, что и я когда-то сделала свой выбор и что если сейчас мне отказывают в любви, то я должна принять это как жестокую справедливость судьбы. Но это уже совсем другая история и отнюдь не та, о которой мне хотелось бы вспоминать. Как я уже сказала, нас больше всего мучают наши мелкие проступки, потому что мы достаточно благоразумны, чтобы держать память о больших под замком.
Я родилась за два года до начала первой мировой войны, когда благополучие моего деда уже приходило к концу. Мои ранние воспоминания связаны с нехваткой денег в доме. Помню, как в витрине аукционного зала Ивенс была выставлена большая кукла. Мне она так нравилась, что моя мать пообещала купить ее мне ко дню рождения.