Он выжил. И пришел в себя на четвертые сутки. Первое, что Илья увидел, – заплаканное лицо Варьки. На ней был черный платок.
– Мотька?..
Варька залилась слезами.
– Настя?..
Варька заревела еще пуще, и Илья, чувствуя, как сжимает судорогой горло, через силу приподнялся на локте.
– Умерла?.. – одними губами спросил он.
Но Варька, вытирая слезы, замотала головой, напилась воды из чайника и начала рассказывать.
Все цыгане, конечно, знали, что Илья и Мотька пошли за лошадьми, и табор торопился уйти подальше. Но Настька, видно, почуяла неладное и, развернув свою телегу, прямиком понеслась обратно, в овраг. Заметить это успела только Варька, и то – через полчаса. Не задумавшись, она тоже повернула лошадей и помчалась за невесткой.
Когда Варька, задыхаясь, кубарем скатилась в овраг, она сразу же увидела неподвижно лежащих на земле конокрадов и Настю. Возле них сосредоточенно совещались казаки. Варька, уверенная, что муж, брат и невестка мертвы, упала на колени и взвыла в голос, призывая на головы «убивцев окаянных» всех чертей. Казаки покорно дождались, пока Варька перестанет голосить, и с явным смущением поведали ей, что «вот эта скаженная цыганка мужика своего до последнего грудью закрывала». Прежде чем распаленные казаки сообразили, что бьют кольями и сапогами женщину, и остановились, Настя приняла на себя бог знает сколько ударов и лишилась чувств, намертво вцепившись в Илью.
«И она, кажись, ишо живая, и мужик ейный тоже дышит! Так что давай мы их тебе на телегу погрузим, и скачи живо до Новочеркасска, в больницу, мы дорогу короткую покажем».
Казаки перенесли Илью и Настю в телегу. Напоследок Варька подошла к неподвижному телу Мотьки, убедилась, что ему уже ничем не помочь, вскочила на передок телеги и яростно вытянула кнутом лошадей.
Илью пообещала выходить старая Стеха, уверявшая, что, «как конокрада ни бей, все равно через неделю встанет». А его жену отвезли в больницу, и цыгане две недели ждали Настю, раскинув шатры на окраине города. Илья не уходил с больничного двора. Сидел на разбитых ступеньках, смотрел в выцветшее от жары небо и клялся богу: если Настька выживет – шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Бог, кажется, поверил, Настька выжила. Весь табор, от мала до велика, пришел ее встречать во двор больницы. Илья чудом сумел не зажмуриться, не отшатнуться, увидев на левой щеке жены два глубоких безобразных шрама.
Понемногу эти шрамы, конечно, зажили, рваные раны превратились в темно-красные полоски, цыгане крестились и божились Насте, что их и не заметно вовсе, но всем уже было понятно: красота ушла.
Настя не плакала. Лишь молчала и молчала день за днем, выполняла привычные дела, ходила с цыганками на промысел, утешала оставшуюся бездетной вдовой Варьку. Понемногу успокоился и Илья. Однажды он поймал себя на мысли, что даже рад случившемуся. Теперь Настька никуда не денется от него. А то так до конца дней и дрожи: убежит с кем-нибудь, или уведут ее, или плюнет она на таборную жизнь да вернется к отцу... Все-таки тогда он еще был дурак дураком. Но слово свое Илья сдержал: за семнадцать лет больше ни разу не прикоснулся к чужим лошадям.
Зимовать, как обычно, поехали в Смоленск. Осели в знакомой слободе, где их давно принимали на зимние месяцы. Настя, зажив привычной оседлой жизнью, казалось, повеселела, снова начала распевать романсы, даже раздобыла где-то гитару, и по вечерам в их дом набивался весь табор. И тут снова бес подстелил свой хвост, на который Илья и наступил со всего маху. Хвостом этим стала Лукерья, самая обычная уличная девка, на которую Илья, может, и не взглянул бы никогда, не окажись она так похожа на московскую купчиху Баташеву. На Лизу, которую он никогда не любил, но в памяти до сих пор почему-то стояли серые глаза, светло-русые косы, белое полное тело, грудь, руки… Полгода в Москве Илья лазил к Баташевой под одеяло, полгода слушал, как она клянется ему в любви, целовал ее, тискал теплую тяжелую грудь, прижимал к себе смеющуюся и плачущую женщину… И, встретив в смоленском переулке отчаянно похожую на Лизу проститутку, пошел за ней не задумываясь.
И надо же было, чтобы именно с ним все это случилось! Словно он один из табора ходил в тот распроклятый домик в окраинном переулке. Половина цыган втихую бегала туда. И Илья тогда мог бы побожиться, что Настька ничего не знала. Так бы все и было шито-крыто, не реши Лушка выкинуть фортель, объявив Илье, что она беременна. Илья забеспокоился:
– Вытрави. Я денег дам.
– Поздно, не буду.
– Ну и дура, – заявил Илья уже из-за двери. И больше не приходил.
Первое время он боялся, что Лушка станет бегать за ним и требовать денег, но она не появлялась. А когда стало ясно, что Настя ждет ребенка, Илья и думать забыл о веселой девице. Как и все бабы в таборе, Настя до последнего прятала свой живот, опасаясь сглаза, и Илья узнал о ее беременности только на пятом месяце.
Настя родила Гришку в апреле, промучившись трое суток и чудом оставшись в живых. Она сумела подняться с постели лишь через месяц, ходила бледная, осунувшаяся, все валилось у нее из рук, и Илья быстро понял: о том, чтобы догонять табор, уже пустившийся в кочевье, сейчас не может быть и речи. Всю весну они просидели в Смоленске. Илья крутился на конном базаре, Варька бегала гадать, Настя возилась с сыном и кое-как управлялась по хозяйству. А в конце мая в доме появилась Дашка. Корзинку с месячной девочкой подбросили к крыльцу дома Ильи, записка в одеяле гласила: «Крещена Дарьей. Простите, люди добрые, самой есть нечего». И откреститься от ребенка Илья не мог: даже сын не был так похож на него, как эта полурусская малышка. Настя не сказала ему ни слова. А Варька, обозвав сквозь зубы бесстыжим кобелем, зло бросила: «Молись, чтобы Настя теперь в Москву не сбежала». Он молчал: что было отвечать?
Ночью Илья не спал. Лежал рядом с Настей, притворялся, что дремлет, из-под полуопущенных век следил, как жена то и дело встает с постели, подходит то к одному, то к другому младенцу, греет на лучине рожки с молоком, делает соску из тряпки с хлебом. Уже под утро, когда за окном совсем стихли шорохи, а Дашка с Гришкой заснули накрепко, Илья спросил:
– Уедешь теперь?
– Куда ехать? – помолчав, чуть слышно отозвалась она. – Дети...
Больше он не стал ни о чем спрашивать. Еще и порадовался по молодости и глупости, что не пришлось каяться перед женой, да еще в том, что другим всегда сходило с рук. До рассвета они промолчали. Позже Илья пожалел об этом, поняв, что не так должен был повести себя.
Через две недели они догнали табор. И снова начались дороги, ярмарки и базары, снова – конные рынки, лошади, упряжь, магарыч по кабакам, снова – теплые ночи, догорающие угли, луна, падающая за реку, Настин голос: «Ах, разлетелись-раскачались...» Она опять начала петь по вечерам, улыбалась, когда Илья вступал вторым голосом, и ему даже стало казаться, что жена все-таки простила его.