Он говорил с горечью. Аспасия с жалостью поняла: такой способный, с ясным взглядом на мир, острый на язык, Герберт изгнан из аббатства. К тому же он переживал смерть своего короля, которого так любил.
— Дела очень плохи? — спросила она.
Он пожал плечами. Он не хотел говорить об этом. Во всяком случае не здесь, где так много ушей. Она отошла.
Тем временем совет продолжался.
— Италия, — говорила Аделаида, сосредоточенно хмурясь, — на нашей стороне. Но нельзя рассчитывать, что она обеспечит нас войсками, здесь свои раздоры и ссоры, а на юге сарацины. За Альпами… что у нас там?
— Саксония, — ответила Феофано, — без всяких сомнений. Герцог Бернхард искренне предан, я могла бы поставить на него золото. И я дам ему это золото, чтобы помочь вооружить войска. Архиепископ Виллигий всегда был решительно на нашей стороне. Теперь он узнает, что произошло, и постарается, где возможно, обеспечить поддержку со стороны церкви. За пределами Германии… как в Бургундии?
— Бургундия, — сказала Аделаида, помечая в списке. — Швабия, несомненно: господин герцог надежный человек. Лотарингия… скорее, скорее, нет. Франки… — Она помолчала, взглянула на Герберта. — Господин аббат, — (неужели никто, кроме Аспасии, не заметил, как он поморщился?), — как вы полагаете, франки будут на нашей стороне? Или поддержат Генриха?
Герберт покачал головой:
— Я не берусь судить, ваше величество. Но, насколько я их знаю, надежда есть. Если их король останется в стороне — если он помнит о мире, заключенном с Оттоном, а не о войне, которая была до этого; если ваше величество соизволит ходатайствовать перед ее величеством королевой, его вельможи могут встать за нас. Если мы пошлем гонцов к сильнейшим из них…
— Ко всем, к кому сможем, — Феофано, увлеченная планами, встала и ходила взад-вперед. У нее еще сохранились эта стремительность молодой лошадки, когда она не умеряла ее царственным величием. И вдруг она остановилась, с побелевшим лицом, со сжатыми кулаками: — Бог покарает этого человека!
Все замолчали, потрясенные взрывом ее чувств. Феофано судорожно перевела дыхание, вернулась на свое место и села, спокойная и величественная, как всегда. Все зашевелились, вставая. Надо было разослать письма, разработать планы действий, собрать необходимые силы. Аспасия с удивлением отметила, как быстро все было решено этими двумя женщинами.
Забавное воспоминание всплыло в ее памяти, и она чуть не засмеялась. Однажды по дороге в Павию она объясняла Исмаилу, почему она так удивилась, увидев в империи много вдовствующих королев и регентш.
— Есть замечательная древнегреческая комедия, — говорила она, — одного великого мастера. Его имя Аристофан. О том, как женщины управляли Афинами.
На лице его отразилось глубочайшее сомнение.
— И что же из этого вышло?
— Мир, — ответила она, — и здравый смысл. Хотя я не думаю, — она не могла сдержать смех, — что мы смогли бы поступить, как героини Аристофана. У нас не вышло бы.
Она было решила, что он не задаст вопроса. Но он спросил:
— Что же они сделали?
— Отказали мужчинам в своих ласках, — отвечала она. — И этим чуть не свели их с ума.
— Не сомневаюсь, — сказал он сухо.
Откуда он мог об этом знать? Она-то не скупилась на ласки. Она целовала его долго и пылко, потом склонилась над ним так, что ее волосы завесили их обоих. Свет лампы серебрил их.
— Понимаешь, почему я вспомнила Аристофана? — сказала она. — Обе императрицы так решительны. Знаешь, как это потом назовут? Война императриц.
— Но соотношение сил будет скоро вполне мусульманским, — заметил он, — две императрицы против одного, так сказать, императора.
— Ничего. Пока они на равных. Хотя, — Аспасия насмешливо смотрела на него сверху вниз, — если бы спросили меня, я бы сказала, что бедный братец Генрих в безнадежном меньшинстве.
— Мир перевернется, — сказал он. — Королевствами будут править женщины. Что же будет дальше? У рыб вырастут крылья? Олени будут плавать в море?
— Мужчины подчинятся здравому смыслу.
— А вот это, — сказал он, — совершенно неправдоподобно.
Наконец совещание кончилось, и Аспасия была свободна. Герберт покинул их еще раньше. Она нашла его сразу, как только заглянула в комнату, которую занимал Исмаил в Павии. Эта одна из лучших в замке комнат находилась высоко в башне, она хорошо отапливалась, и стены ее были расписаны листьями и цветами. Исмаил говорил, что их причудливые узоры напоминают ему о родине.
Герберт сидел на широкой кровати, и ей показалось, что это тот прежний молодой монах с широко раскрытыми глазами. Но он выглядел не лучше, чем на совете у императриц. В руках у него была полупустая чаша; вино он, наверное, принес с собой, потому что Исмаил вина не пил.
Аспасия взяла предложенную ей чашу, но пить не стала. После взаимных приветствий все замолчали. Молчание не было напряженным: они были слишком близкими друзьями. Но оно не было и спокойным. Герберт все крутил и крутил свою чашу в руках.
Аспасия была уже готова схватить его за руку, чтобы остановить это беспокойное движение, как он сам поставил чашу на пол и уселся по-новому, скрестив ноги на восточный манер. Он взглянул на них обоих. В глазах его была смертельная усталость.
— Я думаю, вы хотите знать все. Аспасия покачала головой.
Исмаил сказал:
— Только то, что ты захочешь нам рассказать.
Герберт вздохнул.
— Вы не понимаете, — сказал он, — как замечательно сидеть так и знать, что вы мои друзья, и быть уверенным, что вам можно доверять. Знаете, однажды я получил удар кинжалом в спину?
— Я знала, что аббатство было против тебя, — ответила Аспасия, — но не думала, что до такой степени.
— До такой, — сказал он. Голос его стал едва слышен. Он покачал головой. — Было не то чтобы плохо. Но тяжело. Я был посторонний. Они хотели одного из своих, и, конечно, по правилам, монахи вправе сами выбирать аббата. Когда же император им навязал меня, галла, а самого императора многие вообще никогда не видели и знали только, что он саксонец до мозга костей… это было слишком большим испытанием для их обета послушания.
— Но все же, — заметила Аспасия, — они давали обет.
Он невесело засмеялся.
— Именно это я им и говорил! Они ненавидели меня. Все шло наперекосяк, и вот я здесь, потому что меня сделали аббатом вопреки монастырским правилам, я говорил, что они должны подчиняться правилам или терпеть наказание за неповиновение. Требовательность — вот мой лозунг. А все окрестные господа помещики и все разбойники в округе клали глаз на аббатство и его земли, тащили все, что попадалось под руку, пока мы ссорились с братией. Меня осаждали изнутри и извне.