— Успокойся, — ответила Анна, — будешь встречать их все чаще. Прошло лишь несколько лет, как женщина начала входить в общественную жизнь наравне с мужчиной, и со временем все станет на место.
— Исключено. Она останется такой, какой была, поскольку не изменит своей психики, так же как она не может изменить своего анатомического строения.
— Однако и анатомия ее меняется. Сравни прежних женщин с современными, спортивными, изящными, сильными.
— Это другое дело. Это снова вопросы физиологии. В настоящее время мужчинам нравятся спортивные женщины, значит, женщины перестраиваются в таких. Полвека назад были в моде Лауры и пастушки, потом — интеллигентные женщины, сейчас — спортивные. Для приобретения самца каждая из вас готова на самый противоречащий своей натуре маскарад. И все-таки сущности своей психики изменить вы не можете, так как она насквозь, так сказать, телесная. Развить можно только то, что существует хотя бы в зародыше, из ничего ничего не развивается, а как раз духовного начала в женской психике нет и следа.
— Позволь, мой дорогой! Ты сам утверждаешь, что вся цивилизация, вся культура — это творение духа.
— Мужского!
— Но творение духа, борющегося с природой зверя. Ты так утверждал?
— Утверждал Бергсон.
— Неважно, ты того же мнения. А кроме того, считаешь, что женщины лезут в общественную жизнь, что так или иначе создают новую цивилизацию. Так откуда же нашли бы они этот допинг, если бы не обладали духовными потребностями?
— Допинг?.. Экономический кризис, условия, созданные войной, а кроме того, мужской мазохизм, тоскующий по более сильной и лучшей женщине, выше себя или, по крайней мере, равной себе.
— Это, извини пожалуйста, полемическая борьба, потому что эти вещи могли взаимодействовать только с развитием духовного начала, но не могли его создать из ничего. Поэтому ты должен признать, что вся твоя теория о низшем уровне женщины, что твоя женщинофобия не имеет рациональных оснований…
— Очень поверхностно ты это рассматриваешь, поскольку…
— Подожди! Не имеет рациональных оснований, а если речь идет об эмоциональных, то ты любил мать, любишь кого-то еще, а над Литуней дрожал из страха за ее жизнь и все равно споришь со мной. Зачем? Если я обычный зверек, то позволь мне обратиться к мужской логике: купи канарейку или морскую свинку и произноси перед ними свои речи. Разве я не права?
Владек смеялся и говорил что-то еще, сказал и о том, что здесь речь не о ней и не о нем, а лишь о принципиальном развитии проблемы, а в заключение заявил, что страстно любит ее и что приятнее всего проводит свое время в ее обществе.
— Ох уж эти мужчины, — улыбнулась Анна, закрывая за ним дверь и собираясь ложиться, — уверяют нас, что мы вносим в цивилизацию элемент разложения, что снижаем уровень культуры духовной до уровня животного, а предпочитают разговаривать и проводить время с нами, а не в своем обществе. Добродушный болтун этот Владек…
Вскоре после Нового года Литуню выписали из клиники, и они вдвоем вернулись в свою квартиру. Это было связано у Анны с некоторым беспокойством. Марьян не смог почувствовать смену, которая произошла в ней. За время всей долгой болезни Литуни он пришел в клинику только два раза, да и то в самом начале. Они едва обменялись несколькими словами, а в последний раз она ясно дала понять, что не в состоянии в такие минуты заниматься мелочами. Он побледнел тогда, и Анна добавила, чтобы смягчить ситуацию:
— Я даже о себе не могу думать.
Он молча попрощался и вышел. Возможно, он и не обиделся, но воспринял это болезненно. И сейчас получалось так, что Анна должна была обратиться к нему первой. Однако хлопоты, связанные с поиском новой бонны, квартира и тысячи мелких дел отнимали столько времени, что она как-то откладывала изо дня на день визит к Марьяну.
А он тоже не приходил. Конечно, это было нехорошо с его стороны. Анну вполне устраивало. С утра она уходила на работу, и целый день с Литуней была или Буба, или пани Костанецкая: они сами предложили дежурство и очень полюбили девочку. А вечером, после работы, Анна была так измучена, что для серьезного разговора с Марьяном не оставалось уже никаких сил. Она все же чувствовала необходимость в каком-то достойном, человеческом завершении их отношений, однако, когда она представляла себе эти минуты, его грустные, беспомощные глаза и все его безволие, смирение с безысходностью положения, ей хотелось оттянуть этот разговор как можно дальше.
И так проходили дни, потом недели и месяцы. Сейчас разговор на эту тему был уже неактуален, беспредметен. Все, что их связывало, растаяло само собой, без слов, во времени, поскольку Анна все-таки ни на минуту не сомневалась, что Марьян по-прежнему ее любит, она чувствовала себя жестокой и безжалостной обманщицей.
В середине марта она узнала от бонны, что тот пан с четвертого этажа выселился. Она проверила это у сторожа: действительно пан Дзевановский съехал куда-то на Мокотув. Анне было стыдно оттого, что она не могла спрятать даже от самой себя чувство облегчения, какое доставила ей эта новость: она всегда так боялась, что встретит его на лестнице.
К весне Литуня поправилась совсем. Новая бонна, учительница, женщина уже постарше, не могла снискать симпатию девочки, продолжавшей тосковать по Зосе, зато была гарантия безопасности и искренней заботы. Ежедневно она ходила с Литуней на прогулки, и случалось так, что они частенько забегали на четверть часа к «бабуне Костанецкой». Вообще Анна в последнее время очень сблизилась со всей семьей Бубы. Прежде всего она чувствовала к ним глубокую благодарность за то добросердечие, которое они оказывали ей на каждом шагу, и, кроме того, она любила их, как и они полюбили ее.
На больших приемах она не бывала ни у Таньских, ни в семье Костанецких. Слишком много у нее было расходов, чтобы она могла себе позволить туалеты, соответствующие нарядам женщины того общества, а выглядеть Золушкой она не хотела. Зато во все остальные дни она проводила там по нескольку часов и постепенно почти нашла в них свою семью. И они считали ее своей. Брат пани Костанецкой, инженер Оскерко, который каждую неделю приезжал в Варшаву по делам своего сахарного завода, говорил шутя: