С тяжелым грузом на сердце, со смятенной душой мы бросали в тлеющий горн горсть за горстью влажную почву, вырытую в моем садике, но языки пламени стойко противостояли ей, словно умирающий, отчаянно хватающий ртом последние глотки воздуха. Мы не проронили ни звука, пока не выполнили до конца это немыслимое действо: придушили горячо любимое дитя, зачатое и взращенное нами на плодоносном флорентийском лоне, и когда вода и земля восторжествовали над огнем и воздухом, мне показалось, что частичка каждого из нас умерла вместе с ними. Очаг остыл, и его волшебство тоже угасло.
Затем все мы так же молчаливо спустились вниз, освещая себе путь свечками, и улицу огласили сердитые удары молотка. Забив досками огромную аптечную витрину и входную дверь, друзья, снедаемые печалью, разбрелись в разные стороны.
Перед отъездом Леонардо в Милан мы с Лоренцо пришли напоследок к нему в мастерскую. Посреди опустевшей гулкой боттеги он сгреб меня в объятия и шепнул:
— Не плачь, мамочка, прошу, не надо… — Но его широкие плечи вдруг затряслись, и сын еще плотнее прижал меня к груди, прерывисто всхлипывая от переизбытка чувств:
— Ты ведь так заботилась обо мне… Всегда защищала… Столько лет подряд… И Лоренцо тоже. Вы настоящие друзья, самые мои любимые…
— Дорогой мой мальчик, — из последних сил храбрилась я, — мне никак не сыскать подходящих слов для напутствия. Но на будущее… Пожалуй, Гермес уже высказался лучше меня. — Я закрыла глаза, припоминая изречения великого мудреца, вычитанные мною в древнем свитке:
— «Созерцай мир и воспринимай его красу. Убедись, что все сущее пронизано светом. Осознай землю величайшей из кормилиц, питающей все живое на ней. Вели своей душе перенестись через океан, чтобы попасть в Индию. Миг — и ты уже там. Вели ей воспарить к небесам — для этого тебе не надобны крылья. И если ты желаешь вырваться из склепа Вселенной и обозреть то, что за ее пределами, то желание твое выполнимо. Верь, что на свете нет ничего для тебя невозможного. Уверуй в свое бессмертие и способность к всепознанию — всех искусств, наук, природы всех тварей. Взойди выше высот. Опустись ниже глубин. Вообрази себя вездесущим — и на земле, и в море, и в небе, еще невоплощенным и уже материализованным, отроком, стариком, мертвецом, нежитью. Если охватишь мыслью все сущее разом — эпохи, пространства, реальности, свойства и величины, — ты способен будешь познать Господа. Разум проявляется посредством мышления, а Господь — посредством творения».
— Мама…
В глазах Леонардо блестели слезы. Я знала, что каждое мое слово проникло в самую глубину его души, и в его прекрасных чертах перед близким расставанием запечатлелась несказанная любовь ко мне. Он отпустил мои руки, но его бесконечно нежный взгляд по-прежнему был прикован к моему лицу.
— Тебе самой безопасно ли будет здесь? Не поехать ли тебе со мной в Милан?
— Я не могу покинуть Лоренцо. Его болезнь не дает ему отсрочки.
— Ты, наверное, хотела сказать, что все сильнее любишь его? — улыбнулся Леонардо.
Я кивнула. В глазах у меня защипало, а сердце мучительно сжалось от осознания этой простой истины.
Мы вышли на улицу, где Лоренцо ждал нас у запряженной повозки, которую вместе с лошадьми он подарил моему сыну для поездки. Зороастр уже натянул поверх объемистой поклажи кусок холста и взобрался на место возничего.
Я со стороны смотрела, как Лоренцо в последний раз обнялся с моим сыном. Они что-то говорили друг другу, но что — я не расслышала. В их лицах было столько дружеской симпатии и столько печали, что мне пришлось отвернуться, иначе я разрыдалась бы и привлекла ненужное внимание к обычному, скупому на чувства мужскому расставанию.
Леонардо взобрался на изумительного гнедого жеребца, прозванного им Джулиано, и тронулся в путь по улице Да Барди, а за ним погромыхала повозка Зороастра, увозя все материальные приметы флорентийского бытия двух художников.
Леонардо ни разу не оглянулся. Лоренцо подошел ко мне.
— Покровительство Il Moro принесет ему процветание, — ободряя меня, сказал он. — Леонардо ни в чем не будет нуждаться, Катерина. Ему нелегко приходилось во Флоренции по соседству с таким паршивцем отцом, а в Милане он станет полноценным человеком.
— Он бежит от козней очумелого священника, — сказала я. — Горькая пилюля для всех нас, и это нельзя так оставить. Мы должны придумать, как сбросить проповедника-изверга с его сатанинской трибуны.
— Флоренция для меня — то же, что мое собственное тело, — отозвался Лоренцо. — Она очень больна, и до выздоровления ей придется еще много претерпеть и перестрадать. Однако средство для исцеления наверняка существует, и мы его обязательно отыщем — я тебе обещаю. Я все отдам — все, что угодно, вплоть до последнего дыхания, — лишь бы спасти мою республику. А как это сделать, подскажут искры от костров, зажженных мерзкой тварью. Они наведут нас на правильную мысль. Однажды мы свалим Савонаролу с трибуны, любовь моя. Мы обязательно его свалим.
Но в тот день, когда я понесла аптекарскую утварь на площадь Синьории, слова Лоренцо показались мне пустыми обещаниями. Там уже собралась огромная толпа — непривычное, устрашающее зрелище. Обычно флорентийцы, разодетые в лучшие свои шелка, тафту и парчу, сходились сюда отмечать городские праздники и смотреть представления или гулять после торжественной мессы. Женские корсажи тогда были сплошь расшиты замысловатыми узорами, а волосы прелестницы убирали в хитроумные прически, перевивая и украшая их жемчугом и кружевом. Но сегодня моим глазам предстала донельзя унылая картина: люди в черных, серых, бурых одеждах больше напоминали похоронную процессию — нигде ни проблеска алого, изумрудного или ярко-синего, ни лоскутка золотой парчи, ни вырезных рукавов, ни апельсинового цвета чулок. Никто вокруг не улыбался, только слышались приглушенные безрадостные перешептывания.
Впрочем, я и вправду попала на похороны, ознаменованные погребальным костром — очистительным «костром тщеславия» фра Савонаролы. Люди со всех сторон стекались к небывалой высоты пирамиде — более чем в три человеческих роста, — сложенной из добровольно принесенных сюда роскошных вещей. Подкатив к этой огромной груде свою тележку, я невольно застыла перед подлинной сокровищницей разнообразных предметов быта — превосходных турецких ковров, старинных шпалер, изящных резных стульев и инкрустированных перламутром столиков. Были здесь и книги — сотни книг, а также картины и статуи. Присовокупив к общей горе емкости с травами и мазями, я долго не могла оторвать глаз от бессчетных золотых безделушек, шелковых шалей, испанских кружевных mantillas[40] и ювелирных украшений. Посреди всего этого богатства сверкали дюжины зеркал, больших и маленьких, словно призыв священника предать огню символы суетного изобилия касался не только самих ничтожных побрякушек, но и приспособлений, их отражающих.