В школе нас учили, что блиц, то есть зачистка, прошел молниеносно. Нам показывали видеозаписи, на которых пилоты приветственно махали из кабин своих самолетов, а в это время бомбы падали куда-то далеко вниз, на зеленый ковер с малюсенькими деревьями, и в местах падения бомб возникали похожие на маленькие перышки струйки белого дыма. Ни паники, ни боли, ни криков. Просто целая популяция людей, неверующих и зараженных, тех, которые отказались переселяться на разрешенные для проживания и обнесенные границами территории, была уничтожена, причем уничтожена быстро, как будто кто-то коснулся кнопки на клавиатуре, и их всех не стало.
Но конечно, все было совсем не так. Так быть не могло. Естественно, в шкафчиках остались вещи — у детей просто не было времени забрать их, им надо было бежать из школы.
Кому-то из них, возможно, удалось спастись, и они стали жить в лесу. Но большинство из них погибли. Хоть здесь учителя говорили нам правду. Я закрываю глаза и чувствую, что меня качает.
— Ты в порядке? — спрашивает Сара и кладет мне на плечо худенькую, но сильную руку.— Мы можем пойти назад.
— Все нормально.
Я открываю глаза. Мы отошли от церкви всего на несколько сотен футов. Большая часть главной улицы все еще перед нами, и мне хочется осмотреть ее целиком.
Теперь мы даже сбавили шаг, Сара показывает на свободные от деревьев и кустарника поляны, на остатки фундаментов, где когда-то стояли: ресторан («Пицца-ресторан, здесь мы нашли печку»); кулинария («Там еще можно разглядеть вывеску, вон там, видишь, почти ушла под землю? “Сэндвичи на заказ”»); бакалейный магазин.
Вид бакалейного магазина, кажется, расстраивает Сару больше всего. Земля здесь разворочена, а трава еще моложе, чем в других местах,— признак раскопок, которые велись не один год.
— Мы долго находили здесь всякую еду. Ну, знаешь, консервы, даже кое-какие коробки и упаковки уцелели в пожаре,— Сара грустно вздыхает.— Но теперь здесь уже ничего не найдешь.
Идем дальше. Еще один ресторан, это можно понять, глядя на большую металлическую барную стойку и два стула, которые стоят, прижавшись друг к другу металлическими спинками; магазин скобяных товаров («Много раз спасал нам жизнь»). За скобяными товарами — старый банк. В этом месте тоже есть лестница, которая уходит под землю. Оттуда на солнечный свет выходит черноволосый парень. Постовой. На плече у него небрежно болтается винтовка.
— Привет, Тэк,— робея, говорит Сара.
Парень, проходя мимо Сары, ерошит ей волосы и говорит:
— Только мальчики. Ты это знаешь.
— Знаю, знаю,— Сара закатывает глаза.— Я просто показываю Лине, что тут и как,— Она поворачивается ко мне и объясняет: — Здесь спят мальчики.
Значит, заразные все-таки не совсем отказались от сегрегации. Этот маленький признак нормальности или, скажем, чего-то знакомого дарит мне облегчение.
Тэк переключает внимание на меня и хмурится.
— Привет,— говорю я.
Приветствие получается пискливым, тогда я пытаюсь улыбнуться, но безуспешно. Тэк очень высокий и, как все в Дикой местности, худой, но руки у него словно сплетены из мышц, а подбородок твердый и мужественный. Под левым ухом у Тэка тоже имеется метка исцеленного — шрам из трех порезов, которые образуют небольшой правильный треугольник. Интересно, эта метка фальшивая, как у Алекса, или он прошел процедуру исцеления, но она не сработала?
— Просто держись подальше от хранилища,— говорит Тэк.
Слова обращены к Саре, но смотрит Тэк на меня. Глаза у него холодные, взгляд — оценивающий.
— Мы и держимся, — отвечает Сара, а когда Тэк уходит, шепотом сообщает: — Он со всеми такой.
— Понятно, что имеет в виду Рейвэн, когда говорит, что у него тяжелый характер.
— Но ты не бери в голову. Я хочу сказать, он против тебя ничего не имеет.
— Не буду,— говорю я, но на самом деле эта короткая стычка на меня подействовала.
Все здесь не так, все вывернуто наизнанку, перевернуто с ног на голову: двери ведут в никуда, исчезнувшие дома, улицы, дорожные знаки до сих пор отбрасывают тень на настоящее. Я чувствую их присутствие, слышу шаги сотен ног, за песней птиц слышу давно стихший смех людей. Это место построено из эха и воспоминаний.
На меня вдруг навалилась страшная усталость. Мы прошли всего половину этой старой улицы, а моя решимость обойти все это место уже кажется бредом. Яркий солнечный свет, свежий воздух и свободное пространство вокруг лишают меня способности ориентироваться. Я поворачиваюсь вокруг оси, слишком быстро и слишком неуклюже, и спотыкаюсь об известняк в пятнах птичьего помета. Секунда свободного полета... и я приземляюсь в грязь лицом вниз.
— Лина! — Сара в то же мгновение оказывается рядом и помогает мне подняться на ноги.
Я прикусила язык и теперь чувствую во рту привкус железа.
— Ты как?
— Дай мне секунду.
Мне не хватает воздуха, и я сажусь на этот чертов известняк. До меня вдруг доходит, что я даже не знаю, какой сейчас день и месяц.
— Какое сегодня число? — спрашиваю я Сару.
— Двадцать седьмое августа.
Сара все еще обеспокоенно смотрит на меня, но при этом держит дистанцию.
Двадцать седьмое августа. А я бежала из Портленда двадцать первого. Целую неделю я просуществовала в этом перевернутом мире.
Это не мой мир. Мой мир в сотнях миль отсюда — там двери ведут в комнаты, там белые чистые стены, там тихо гудят холодильники. В моем мире города аккуратно расчерчены на улицы, а в тротуарах нет ям. И снова мое сердце сжимается от боли. Я прижимаю колени к груди и обхватываю их руками. Меньше чем через месяц Хане предстоит пройти процедуру.
Алекс был тем, кто понимает мир, в котором я теперь оказалась. Он бы заново выстроил для меня эту уничтоженную бомбежками улицу, превратил бы ее в понятное для меня место. Алекс хотел показать мне Дикую местность. С ним мне не о чем было бы беспокоиться.
— Может, тебе что-нибудь принести? — неуверенно спрашивает Сара.
— Сейчас отпустит,— Я с трудом выдавливаю слова, боль не дает говорить,— Это из-за еды. Я к такому не привыкла.
Меня сейчас вырвет. Я зажимаю голову между колен и кашляю, чтобы подавить подкатывающие к горлу рыдания.
Но Сара, кажется, все понимает.
— Ты скоро привыкнешь,— очень тихо говорит она, и такое ощущение, что говорит она не о том, что я съела на завтрак.
После этого не остается ничего другого, кроме как идти обратно по разбомбленной дороге, по высокой траве с притаившимися в ней искореженными металлическими обломками.
Горе — это когда у тебя ничего не осталось. Тебя как будто хоронят, ты словно тонешь в мутной желто-коричневой воде. С каждым вдохом в горло заливается грязная жижа. Здесь не за что ухватиться, нет шансов вырваться на поверхность. Нет смысла бороться.