Я спешил добраться до поместья, как можно скорее, и дорога казалась мне бесконечной. Уставший после долгой пробежки конь плелся шагом, и не было смысла его подгонять. Я не хотел загнать коня и идти пешком по лесу, полному подозрительных звуков. Скорее бы за поворотом дороги показались высокие кованые ворота и подстриженные аллеи знакомого парка.
Скорее бы обнять Даниэллу и убедиться, что она жива, что страшная тень дракона не угрожает ей.
Подъехав к ограде, я не ощутил знакомого аромата мальвы и роз. Ворота были приоткрыты, но привратника нигде не видно. На раньше ухоженных газонах пробивались побеги сорняков, самшитовые кусты, подстриженные в форме шахматных фигур, разрослись так, что почти утратили фигурные очертания. Я шел через знакомый парк и не узнавал его. Любимые цветы Даниэллы: ирисы, гиацинты, жасмины были сорваны и втоптаны в землю. Кто-то обломал ветки акации и оставил валяться прямо на клумбе садовые ножницы. На моей памяти ни разу большие вазоны с бархатцами и куртины не прибывали в таком запустении.
Я поднялся по ступенькам на крыльцо. Мне навстречу не вышел ни один лакей, оставалось лишь самому прикоснуться к покрывшемуся тонким слоем паутины дверному молоточку. Я протянул руку, но вдруг дверь распахнулась сама собой, и из темного пролета, чуть не сбив меня с ног, вынырнуло целое облако гадких мохнатых тварей. Скользкие крылья мерзко захлопали, множество коготков успели задеть мою одежду. Летучие мыши! Это их коготки оставили прорехи в моем кафтане и ободрали ладонь, которую я выставил вперед, чтобы защитить лицо. На наших чердаках никогда прежде не водилось летучих мышей. Мы с Даниэллой облазали в детстве все подвалы, но не замечали не разу ни мышей, ни крыс.
Входя в дом я уже знал, что увижу такой же погром и запустение, как в придорожной таверне, знал, что, поднявшись по спиральной лестнице наверх, снова столкнусь с ужасной картиной из моего сна, но ничего не мог поделать.
Темнота опускалась стремительно. День обратился в ночь так быстро, словно наступило солнечное затмение, а я все ходил по неприбранным помещениям, разглядывая опустевшие рамы от порванных чьими-то острыми коготками картин, сломанную мебель, разбитые зеркала. Осколки фарфоровых сервизов звенели под сапогами. Мне пришлось зажечь лампаду, в которой еще осталось масло. В тусклом свете, исходящем от нее, разгромленные залы с остатками былой роскоши среди многочисленных обломков выглядели еще более зловещими и трагическими. Нетронутой осталась только одна хрустальная люстра в большом зале, через остальные, сорванные с потолка и разбитые, мне приходилось переступать или обходить их стороной. Кто мог учинить весь этот беспорядок. Я крепко сжимал медную, раскалившуюся чуть ли не докрасна ручку от лампады, но боли не ощущал. Казалось, появись сейчас передо мной виновник всей этой разрухи, я бы смог разорвать ему горло голыми руками. Нужно было дать выход гневу и отчаянию, но вокруг не было никого, на ком бы я мог выместить свою злость. Никого, кроме стен, ставших немыми свидетелями злодеяния. Они все видели, присутствовали при всем, невольно стали плотной каменной завесой, отделившей внешний мир от происходивших под их покровом злодеяний. О, если бы только стены умели говорить. Я бы заставил их открыть мне все.
— И как бы ты это сделал? — донесся откуда-то до меня насмешливый, озорной голосок, и не было смысла оглядываться по сторонам, чтобы отыскать говорившего. Я знал, что в поместье не осталось никого живого. За последнее время уже можно было привыкнуть к голосам, которые окликали меня из ниоткуда, но я, как всегда, обернулся на звук, но, естественно, никого не обнаружил.
Осталось только переступить через разбитый абажур светильника, чтобы очутиться на первой ступени лестницы. Я поднимался вверх, смотря на криво висевшие на стенах и местами порванные портреты предков. Зачем мне идти в спальню Даниэллы, ведь я уже знаю, что увижу там, но я толкнул незапертую дверь и переступил порог…и сон сделался явью.
Реальность или наваждение? Действительно ли я видел стройный, золотистый силуэт у окна и окровавленную руку небрежно взмахнувшую, словно желая заменить этим изящным пугающим жестом слово «прости», или это просто огромная золотая птица стремительно и безвозвратно унеслась в ночь.
Я опустился в резное кресло, чтобы не упасть. Ноги отказывались держать меня, колени дрожали и подгибались. Лампа со стуком опустилась на низкий столик красного дерева, по случайности, оказавшийся рядом, и обожженные пальцы выпустили ручку. Я знал, что на коже остались ожоги, но боли не чувствовал.
— Даниэлла! — имя сестры сорвалось с моих губ звучно и неожиданно, как первое слово панихиды.
Она лежала там, на полу, в складках кроваво-красного платья, и была красива, как эльф. Мертвый эльф! И вот уже ее голова лежит у меня на коленях, я без страха глажу белокурые локоны, целую длинную сеть из крутых завитков, ощупываю ровную линию шеи, отделенной от плеч, ощущая подушечками пальцев едва уловимую шероховатость рассеченных вен, артерий и обломанных костей. Как прекрасно ее бледное лицо, с каким нечеловеческим усилием пытаются разомкнуться мертвые уста, чтобы сообщить что-то очень важное, но уже слишком поздно, на эти губы наложила свою печать смерть.
Мне показалось, что ее длинные ресницы чуть дрогнули, но отрубленная голова так ничего и не произнесла, вместо нее зашептал что-то я. Я хотел громко шептать слова молитвы, но вместо этого с губ срывались какие-то незнакомые мне и неприятные для слуха звуки. Нет, это не молитва. Я не хотел больше произносить сложные, иноязычные слова, но не мог остановиться. Губы сами шептали их, шептали то, чего я никогда не слышал и не мог запомнить. Впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно. Почему? Зачем? С какой стати я должен произносить все это? Мне так хотелось вспомнить и произнести во весь голос какой-нибудь псалом или короткую молитву, но язык продолжал четко и лихорадочно твердить слова какого-то страшного, неведомого заклинания.
Мой голос сделался хриплым и неприятным. Разве когда-нибудь прежде я говорил с такой яростной, ненавидящей интонацией, будто бы кидая вызов всему миру, всем мифическим богам и всем нечеловеческим созданиям, притаившимся среди смертных на земле. Я бы никогда не осмелился на это, но кто-то другой осмелился вместо меня. Я слышал, как зашелестели от ветра хрустальные подвески единственной уцелевшей люстры в зале на первом этаже. Я видел какого-то чужака, возникшего в дверном проеме, и я хотел, чтобы он ушел отсюда восвояси, но он не уходил. Он внимательно, но без страха или осуждения, наблюдал за мной, худым, светловолосым юношей, сидящем в кресле и ласкающем отрубленную женскую голову, да и при этом еще бормочущем какие-то невнятные нечленораздельные заклятия. Он ведь мог принять меня за убийцу и кинуться на поиски расквартированного где-нибудь в ближайшей деревне полка, чтобы убийцу немедленно схватили и повесили, но он стоял неподвижно. А ведь любой вошедший сюда принял бы меня за преступника, и как я смогу доказать, что это не я убил Даниэллу. На моих коленях лежит ее отделенная от туловища голова, в поместье, кроме меня и трупа, никого нет, а на поясе у меня висит охотничий нож. Конечно, на лезвии нет ни капли крови, но разве поблизости мало ручьев, преступник смог бы отмыть нож даже в том чане с окровавленной водой на туалетном столике.