Еще чего.
Когда это он таким стеснительным успел стать?
— Я буду перекидываться, — рубашку Оден складывает. — А это не самое приятное зрелище.
И все-таки когда живое железо разрывает кожу, я касаюсь острых шипов.
Приятное? Пожалуй, он прав, в этом нет красоты, но... эхо чужой силы оглушает, словно сама земля подымается на его зов. Я узнаю фигуры из старого тренировочного зала, куда Брокк все-таки заглядывает, пусть бы думает, что тайком.
Человек.
Пограничье.
Пес.
Нынешний огромен. Страшен? Возможно. Грозен. Он отливает золотом, тем самым, красным, которое дает родовая жила. И я, преодолев робость, все же протягиваю руку. Смотрю ему в глаза, снизу вверх, и вижу в них себя же.
А еще луну, острую, как его когти.
— Ты... чудо.
И улыбаться пес умеет.
Он очень осторожно касается носом раскрытой ладони, и даже не касается — выдыхает, жаром окутывая кожу. А потом проводит по запястью шершавым языком.
— Покатаешь, да?
Трясет гривой, и острые иглы трутся друг о друга с шелестом. А Оден ложится на землю и лапу выставляет, чтобы мне удобней забираться было. Встает аккуратно, и ступает поначалу робко, то и дело оглядываясь. Но постепенно уверяется, что я не собираюсь с него падать.
И шаг ускоряет.
А потом еще... и еще...
Ветер, спохватившись, силится догнать, и сам воздух становится плотным, он заставляет меня пригибаться, цепляясь за шею золотого пса.
Мы летим...
...а ночь длится, пока не прорывается розовыми пятнами рассвета. И только тогда Оден останавливается. Он ссаживает меня, и я понимаю, что еще немного и сама бы свалилась.
И падаю... но меня заставляют подняться.
Ходить по какой-то поляне, поросшей бурым волглым лишайником. Приседать. И руки греют дыханием. Щеки и шею тоже.
А когда я согреваюсь, путь продолжается.
Равнина. Красный камень. Черный камень. И белые полосы мха, который даже под дождем оставался сухим. Редкие деревья, давным-давно умершие, но оставшиеся стоять. Корни их глубоко ушли в базальт, а вывернутые ветви истекали смолой.
Жар.
Чем дальше, тем сильней.
И снова остановка. Я знаю, что должна ходить, и послушно делаю круг по поляне. Мох скрипит под ногами. А Оден ложится и дышит, вывалив из пасти золотой язык.
— Ты в порядке? — я не знаю, что делать. — Пить хочешь?
У меня две фляги.
А этот упрямец качает головой. Хочет он пить, но думает, что воды мало и мне она нужней.
— Если ты станешь человеком, то...
Снова качает.
— Нельзя?
Кивок.
— Найдут?
Я провожу по носу, по колючей чешуе, и Оден жмурится, запрокидывает голову, шею подставляя. Здесь чешуя мягче. Относительно. Мои ногти скребут по ней с преотвратным звуком, но ему, похоже, нравится.
— Знаешь... вот когда выберемся отсюда... я куплю такую штуку... сетку железную... которой на кухне котлы чистят.
Бледно-голубой глаз смотрит с подозрением.
— Сажу отскребает хорошо...
...и возмущением.
— ...буду по праздникам твою чешую начищать. А потом воском и тряпочкой...
Оден фыркнул, и гибкий хвост его оплел ноги, дернул, опрокидывая на спину, на мягкую пятипалую лапу.
— Ну... ну если тебе жир больше нравится, с жиром она блестеть будет...
Договорить мне не позволили.
— Не надо меня облизывать! Не...
И собаки умеют смеяться.
— Оден, — все же нам пора идти дальше. И я забираюсь на спину, ложусь, обнимаю его, — мне страшно оттого, что тебя могло бы не быть...
Оборачивается.
Ну да, самое время для глупостей.
— Я люблю тебя. Очень.
Говорю тихо, но у этого пса хороший слух.
След от перехода стереть не выйдет. Да и глупо это.
Виттар постоял внизу, открыл входную дверь, впуская на порог осенний дождь. Вода собиралась в ладонях и была кисловатой на вкус. Но умылся и полегчало.
Стальной Король будет разочарован, но угрызений совести Виттар не ощущал.
Страха тоже.
Он подымался по лестнице, насвистывая веселую песенку, которая засела в голове еще с лихих, довоенных времен. И чувствовал себя превосходно.
— Если вы думаете, что вам это сойдет с рук, — старуха стояла на вершине лестницы, грозная, как старая горгулья из королевского парка. — То глубоко ошибаетесь. Я не собираюсь молчать.
— Хорошо.
Ее узкие сухие пальцы вцепились в дубовую балясину, не пальцы — когти. Вырвет и, захлопав чернотканными крыльями, поднимется в воздух с визгом и скрежетом. Виттар тряхнул головой, избавляясь от наваждения.
Горгулья? Да нет, просто стерва.
Обыкновенная.
— Ваш брат должен был...
— Не вам, — Виттар поднялся и теперь смотрел на старуху сверху вниз. — Вам он точно ничего не должен.
Кто она?
Уже никто. А раньше? До падения рода?
Супруга Атрума? Нет, старовата. Мать? Или тетка? Из ближней родни явно, пусть бы старость и злость, постоянная, разъедавшая ее изнутри, исказили черты ее лица. Теперь же в них проглядывало безумие, такое знакомое... такое заразное.
— Кем тебе приходился мальчишка? — Виттар коснулся старушачьей шеи не без брезгливости, скорее отдавая себе отчет, что должен это сделать. И светлые глаза полыхнули яростью.
— Сыном.
— Лжешь.
— Думаешь, я так стара? — она оттолкнула руку Виттара. — Это горе меня состарило до времени... горе и муж мой, кобель брехливый. Только и мог, что девок валять...
Значит, ревность.
И обида.
— Что с тобой случилось?
— Почему я должна говорить об этом?
— Не должна, — согласился Виттар. — Но тогда ты просто умрешь, и никто ничего не узнает. Тебе ведь будет обидно, верно? Ты так давно ненавидишь, что эта ненависть не способна замолчать.
Она оскалилась и зарычала.
— Или мне позволишь? Как твое имя... ты говорила, но я запамятовал.
— Эдганг.
— Эдганг из рода Лунного Железа. Кем ты была? Той, кто стоит на вершине? Отец — райгрэ... наверное, он ждал наследника, а родилась ты. Какое разочарование... но ты старалась доказать, что в тебе не зря течет его кровь. Снова и снова...
— Мои братья появлялись на свет мертвыми. Посмотрим, что скажешь ты, когда твоя потаскуха разродиться мертворожденным.
Ее слюна упала на ладонь Виттара, и он торопливо вытер руку, опасаясь не то яда, не то проклятья.
— А то и не разродится. Моя матушка сошла в могилу, так и не сумев справиться... с десятым? Или с одиннадцатым? Не помню уже, — Эдганг улыбалась так, словно бы говорила о чудеснейшем событии.
— И осталась лишь ты.
Сколько из ее братьев действительно рождены были мертвыми? А сколькие умерли в первые дни? Младенцы часто уходят. И эта обыкновенная в общем-то мысль вдруг кольнула под самое сердце.