– К сапфировому ожерелью еще браслет, кольцо и серьги, – признается она мне дрожащим полушепотом, в котором и сейчас чувствуется былая стать аристократического выговора. – Но вы сами должны привезти продукты ко мне на квартиру, мне тяжело их носить.
Старая хитрюга подцепляет меня на крючок, как заправский рыбак. Имея ожерелье, невозможно отказаться от других вещей. Я понимаю, я тысячу раз понимаю и отчетливо выделенное слово «привезти». Мне не жаль продуктов, но на чем я их повезу? В подъезде нашего дома стоит брошенная эвакуированной семьей детская коляска. Я набиваю ее продуктами, прикрываю вчетверо свернутым одеяльцем, завешиваю кружевным пологом и везу по улицам среди белого дня.
Прохожие, каждый из которых мог бы разорвать меня на клочки ради обладания этой коляской, смотрят на меня с сочувствием. Две молоденькие, истощенные девушки-студентки даже помогают мне затащить коляску на высокий поребрик. Я смотрю в их лица, на которых уже стоит незримая печать близкой мученической смерти, и борюсь с желанием дать им что-нибудь, все равно что. Пачку сухарей, банку повидла, мешочек крупы. Но если раскроется, что не ребенок в моей коляске – а только что я так трогательно разговаривала с ним! – мне придет конец. Девочки погубят меня, хоть сейчас жалостливо вздыхают вслед.
К счастью, старуха живет в полуподвальном этаже, мне не пришлось затаскивать коляску вверх по ступеням. Она занимает отдельную квартирку, какие обычно предназначаются дворникам. Быть может, и работает дворничихой. В квартире ее тепло и очень сыро. Она сразу кидается разгружать коляску, таскает припасы в кухню и снисходит до разговора со мной:
– Я живу с внучкой Шурочкой. Ее мать и отец на фронте, а я отвечаю за девочку. Шурочке нужно усиленное питание.
Действительно, из клубов жирного пара появляется бледная отечная, но довольно упитанная девочка лет шести. Не обращая на меня внимания, она топает короткими ногами к кухонному столу, залезает на высокий табурет и тянется к банке яблочного повидла. Старуха мягко отнимает у нее банку, но только для того, чтобы открыть ее. Потом банка снова оказывается перед ребенком да еще появляется несколько сухарей. Девочка начинает есть, шумно и неопрятно. Она макает сухарь прямо в банку, слизывает с него повидло и громко хрустит. Преодолевая брезгливость, я протягиваю руку, чтобы погладить ее по волосам, но Шурочка вдруг поднимает голову, смотрит на меня, и я отшатываюсь. У нее лицо монгольского божка, ни проблеска мысли нет в широко расставленных глазах. Девочка умственно неполноценна с рождения, это синдром Дауна. Мне сначала становится жаль доброкачественных продуктов питания, которые могли бы пойти нормальным детям, а потом я стыжусь этого низкого чувства. Я глажу девочку по туго заплетенным косичкам, забираю драгоценности и ухожу. Чтобы наказать себя за недостойные мысли, я привожу старухе продукты еще раз. Целую коляску в обмен на икону Богородицы – правда, в золотом, усыпанном жемчугом, окладе. Но больше старуха не приходит на черный рынок, и я не знаю, и никогда не узнаю, что случилось с ней и с девочкой Шурочкой.
В феврале издательство эвакуируют. По Дороге жизни меня вывозят из Ленинграда и везут куда-то в Сибирь. К тому моменту в потайной комнате Вавы почти не остается продуктов, только вещи. Они хорошо укрыты, им не страшны ни обыски, ни мародеры. Им может угрожать только бомба, но бомба не упадет на наш дом, это я знаю наверняка, поэтому не беру с собой ничего. Даже это «ничего» – отрез шерсти и комплект серебряных чайных ложечек, стандартный набор беженки, у меня крадут в поезде. Обычное дело.
Я не люблю вспоминать эвакуацию. Маленький городишко, поиск комнат внаем, жадность хозяек, убожество быта, постоянный холод и работа на огороде, от которой обветрилось лицо и загрубели руки. Я старалась следить за собой, делала гимнастику, мазала лицо и руки гусиным жиром. Когда пронесся слух, что скоро можно будет вернуться домой, «купила» на местном базаре за блокадную валюту – продукты – платье и брезентовые туфли со шнурочками. Давилась смехом, глядя на эти непрезентабельные наряды. В Ленинграде меня ждала сокровищница.
Нет, она ждала меня еще раньше. На какой-то из бесчисленных станций, где я покупала парное молоко и превкусные вареные картошки, в поезд вошел рябоватый мужчина, одетый в полуштатское, полувоенное. Он сразу начал за мной ухаживать, очень деловито и основательно. Александр Степанович не стал спрыгивать с поезда, чтобы нарвать букет первоцветов, зато укрыл шинелью и позаботился о горячем питании. Когда поезд подходил к Ленинграду, он спросил у меня адрес, аккуратно занес его в записную книжку и, стремительно наклонившись, поцеловал меня в нос. Хотел, верно, в губы, но поезд качнуло. Я рассмеялась, он, подумав, тоже, и на волне радостного возбуждения мы въехали в родной город.
Александр не надул, свизитировал меня через неделю, причем к дому подъехал на автомобиле с шофером. Он осмотрелся, похвалил обстановку, но посетовал, что тесновато и нет телефона. Впрочем, и в том и в этом обещал помочь.
– Мне не хотелось бы переезжать, – заикнулась я.
– И не надо! Стоит занять смежные комнаты. Этих перегородок тут раньше не было, их легко снести.
К тому моменту я уже навела кое-какие справки и знала, что в мои сети заплыла золотая рыбка. Александр Золотивцев был директором автотракторного завода, любимчиком лучшего друга рабочих[8], надеждой разоренной страны. Конечно же он был давно и прочно женат, на этот счет я не имела иллюзий, тем более что один из указов того времени не то чтобы запрещал разводы, но делал их почти невозможными процедурно. Это было необходимой и в каком-то смысле даже мудрой мерой – мужчины порядком разбаловались за войну. Но в то же время в Стране Советов никогда не относились так легко к «моральному облику» граждан. Для воина-победителя иметь вторую семью, внебрачных отпрысков, считалось определенной доблестью, это не преследовалось и не каралось. Стране нужны были свежие силы и новые дети.
Я продолжала работать в издательстве, планомерно продвигалась по службе, у меня был неплохой оклад. Мое материальное благосостояние никого не удивляло. Золотивцев изыскал возможность расширить мою жилплощадь, его хлопотами был установлен телефон, а машину мне выделили на службе. Ощущение прочности и устойчивости жизни медленно, но верно приходило ко мне, и в какой-то момент я почувствовала тухлый привкус скуки. Я смотрела на себя в зеркало, видела там изящную молодую даму, со вкусом одетую, с приятными манерами. Но все это было ненужно, неприменимо. Вокруг торжествовала серость. Я была птицей в золотой клетке. А клеточка-то под холстиной скрыта! Имея бриллианты, достойные императрицы, я никому не могла их показать. Некому мне подать кофе в этом серебряном приборе с коронами и вензелями. Могу сшить себе платье из золотой парчи, но куда в нем ходить? Жизнь обманула меня, посулив вечный праздник, утонченную роскошь и высокие наслаждения! А годы-то, годы идут!