Мой спутник держался куда уверенней, чем я рассчитывала. Он шел, ступая практически след в след. Руку, правда, на моем плече держал, но оно и понятно. Головой крутил. Принюхивался. И выражение лица порой становилось таким… удивленным, что ли? Как-то он наклонился, зачерпнул горсть мелкого песка и долго растирал его между пальцами.
Потом камешек подобрал…
И осклизлый кусок коры, который долго мял в ладони, пока не раскрошил в труху.
— Много всего, — сказал Оден, хотя я ни о чем не спрашивала. — Вода холодная.
— Замерз?
— Нет. Просто. Вода холодная. И мокрая. А сверху солнце. Отвык.
И я срезала лист лопуха.
— Это на голову. Чтоб не перегрелся.
Спорить не стал, надел и рукой придавил, чтобы не сдуло. Высший… райгрэ… вожак… с листом лопуха на макушке. Забавно. Или печально, если разобраться. Оден был вожаком, наверное, сам еще не осознал, насколько изменилось его положение. О да, род его примет, как принимают больных и убогих. Вот только сам он себя таким не считает. И кажется, уверен, что стоит дойти, как все вернется на круги своя.
А мне-то что?
Без крыши над головой всяк не останется. Самолюбие же… как-нибудь переживет.
И долг за него найдется кому отдать… наверное.
Рука на плече вдруг потяжелела.
— Стой, — Оден повернулся влево и прижал палец к губам.
Стою. Молчу. Слушаю. А лес подозрительно беспечен. Но вот застрекотала сорока, и визгливый голос сойки подтвердил: чужие рядом.
— Собаки. Там, — Оден указал на левый берег. — Но далеко… идут…
— За нами?
Задумался, но тут же решительно ответил:
— Нет. Стали на след. Гонят…
Теперь и я слышала далекие голоса гончих. Небось, аллийские, серошкурые, с жесткой шерстью и массивными брылами, с которых вечно стекают нити слюны. Их розовые носы чувствительны, и значит, лучше затаиться. Чей бы след не вел собак, с леса станется устроить неприятную встречу.
И куда нам?
Одна я уйду, а вот Оден…
Голоса приближались.
— Идем. Быстро.
Не бежать, но поспешить. Лес, оскорбленный недоверием, молчал и не собирался помогать упрямой мне. А я напряженно вслушивалась в его паутину, пытаясь найти хоть какое-то убежище.
Думай, Эйо, думай.
Если вчера не хватило ума пройти чуть дальше обычного.
Неодобрительно шелестела старая ива. И вода спешила спрятаться под корнями, мочила зеленые космы ветвей. Но мы — не вода. Ива — слишком мало.
…дальше.
Лес все же снизошел до ответа.
…иди. Не обману.
Поверить и… я в любом случае спастись успею. А Оден?
…а выбор?
В этом есть толика правды. Либо идти вдоль ручья, надеясь на удачу, либо поверить лесу. Из двух зол выбираю меньшее. И лес протягивает-таки руку помощи. Нам туда, где натянутая до предела, дрожит, но не рвется нить жизни. Старая ель со сломанной верхушкой умирала давно. Она была слишком упряма, чтобы просто поддаться ветру, но слишком слаба, чтобы устоять. И буря почти вырвала ее, опрокинув набок, но не сумела вытащить бурые корни. Бросила, наигравшись, а ель кое-как приспособилась.
— Осторожно, — мне пришлось замедлить шаг. — Здесь яма.
Под корнями, под зелеными, с желтой проседью, лапами ели. Толстый слой игл укрывает ее дно, а на стенках прорастают волчьи грибы.
— Забирайся.
— Ты?
— Скоро вернусь.
Собаки мне не страшны. Хуже, если с ними будут люди, поэтому надо успеть первой.
Я возвращаюсь на берег и, перебравшись на ту сторону, иду вверх по течению. Пятьдесят шагов, затем вновь переправа по воде — и те же пятьдесят шагов вниз. Переправа.
Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить… взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.
Нить упругая.
Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…
Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.
Смеялась еще.
Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.
А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.
Вовремя.
Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот, прежний след, гончие потеряли — невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.
Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.
Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.
Гончак, кажется, на пределе.
Я замираю. Собаки плохо видят, и если не шевелиться… Он все-таки останавливается, припадает к воде, лакая жадно. Розовый язык мелькает в пасти, и брызги оседают на коротких черных усах.
Но вот гончак напился, и крупный нос его пришел в движение.
Ну же! У меня должно получиться… хотя бы раз в жизни у меня должно получиться. И он цепляется-таки за нить. Разом исчезают неуверенность и усталость, кобель вытягивается в струну и подает голос. Стая отвечает… значит, скоро выйдут. И уйдут, пытаясь распутать клубок ложного следа.
Будут бежать, чуя близость добычи, пока не лягут от усталости.
Или пока тому, кто выпустил собак, не надоест носиться по лесу.
Я вернулась к ели, понимая, что сегодня не смогу сделать и шага. Наверное, еще немного, и я бы рухнула на дно ямы, но Оден поймал.
— Собаки нас не найдут…
Если, конечно, среди охотников не найдется альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по остаткам его и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.
В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.
Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.
— Тебе не больно? — обнаглев, я положила голову ему на плечо.
Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю, жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась — ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой — дернулся.
Но позволил обработать.
А теперь снова в грязи… и еще я сверху.
— Боль разная, — он не позволил отстраниться. — Есть плохая. Есть хорошая.
Странная теория.
— Эта — хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.