Горничные пожелали мне спокойной ночи, сладких слов, а про себя, наверное, провалиться со своими фанабериями сквозь землю. Я же, зевнув, приняла во внимание лишь первое озвученное пожелание и отправилась к себе, где провела спокойную ночь предвкушения.
Разбудил меня Гаврюша, колотящий лапой в стекло.
Я распахнула ему дверь, впустила, почесала за холодным ухом:
— Сегодня сызнова дом сторожи.
— Ав-р. — Кот потерся лбом о ладонь, повернулся боком и приподнял сложенное крыло.
Из-под него на ковер спланировал букет летних полевых цветов: ромашки, клевер, васильки и крупный бархатистый мак.
— Какое чудо! — Подхватив цветы я вдохнула их яркий солнечный аромат. — Где ты его добыл?
— Авр-р…
Стебли оказались обернуты бумажной лентой, развернув ее, я прочла: «Сорняки для Фимы…» и разревелась счастливо. Потому что прислать мне такой вот букет мог только…
Строчки поплыли. Я сморгнула слезы, но дело было вовсе не в зрении. Буквы изменялись. Надпись теперь гласила: «Я все еще жду».
Черные чернила покраснели, вспыхнули, бумага загорелась, осыпаясь пеплом.
Болван ты мой Иванович! Только в его белобрысую голову могло прийти подарить мне полевой букет, мне, которая на розы всяческих оттенков уже смотреть не могла. И только он мог передразнить пошлейшее князево «Розы для розы», которыми тот сопровождал свои розовые корзины.
Гаврюша зарычал. Человеческие страсти он готов был терпеть, но лишь на полный желудок и ежели они не мешают сытой животинке поспать. Сейчас кот желал завтрака.
Букет я оставила в спальне, в тонкостенной хрустальной вазочке, которую стащила из парадной горки, не спрашивая разрешения хозяйки дома.
— А почему именно эта церковь, барышня? — переминаясь на морозе, спросила меня Марта через полтора часа.
— И почему мы внутрь не заходим?
— Потому, — ответила я строго и по очереди подержала обеих за руки, согревая. — По сторонам глядите, может, кого из знакомых высмотрите.
Утренняя служба уже окончилась, и дворик, и без того немноголюдный, опустел. Церквушка была крошечная, окраинная.
Мы еще подождали. Горничные дисциплинированно таращились, опасаясь даже переговариваться. Наконец у ворот появилась одинокая женская фигурка. Женщина куталась в серую шубу, лицо ее почти полностью скрывал пуховый платок. Я замерла, сердце колотилось о ребра.
— Барышня…
— В церковь ступайте, погрейтесь, — велела я, не обернувшись.
Женщина приближалась. Скрип снега за спиной стихал, Марты ушли.
Порыв ветра дернул край платка, женщина вскинула руки, придерживая его. Черные как сливы глаза гризетки Лулу встретили мой взгляд.
— Барышня Абызова? Серафима Карповна? — прокартавила она пискляво.
— Маняша?
В глазах полыхнули ужас и боль, но девица скривилась:
— Никогда меня так не прозывали. Луиза Мерло к услугам вашим.
— А в церковь Святого Демьяна ты, мадемуазель Мерло, зачем пришла? — вопросила я по-французски и улыбнулась победно, глядя в растерянное лицо собеседницы. — Не для того ли, чтоб свечку за упокой души Демьяна Неелова зажечь? Думала, я не знаю, куда ты каждое наше утро в Мокошь-граде бегала? Думаешь, не проследила я за тобою из любопытства, притворщица?
— Небрежение ваше, барышня Абызова, я терпеть не должна, — гордо сказала Маняша по-берендийски. — Ежели вы совсем ополоумели и за няньку свою абы кого принимаете, то Бог вам в помощь.
— Абы кого не принимаю, — горячо возразила я. — И не поверила подмене нисколечко. То есть, каюсь, поверила, но быстро усомнилась. Прости, милая, что я тебя тогда на Руяне не признала, когда ты мне на помощь бросилась. Прости меня, Маняша!
Я попыталась отыскать ее руки в складках шубы, но женщина отшатнулась:
— Оставьте!
Она в ужасе оглянулась на ворота, я проследила взгляд. Там стоял тот самый старик, с которым я видела ее на Руяне в резиденции князя.
— Вы свои опасные фантазии оставьте, — зачастила Маняша. — Или хотя бы меня в них не мешайте. Довольно я от вашей кузины натерпелась, чтоб сызнова от вас претерпевать!
Она пятилась, говорила и мелко крестилась на церковь, все это делая одновременно.
— Лихие люди, это он? — Я повела головой в сторону старика и тряхнула запястьем, сбрасывая в снег искры.
— Капризная ты девчонка, — сказала Маняша грустно. — Только о себе и думаешь. А ежели что не по-твоему, бедокурить начинаешь. Отступись, блаженная, не вернется все как было, как ни старайся.
Старик уже шагал к нам от ворот, опираясь на трость и подагрически приволакивая ногу.
— Чем он держит тебя?
— Обознались вы, барышня Абызова, — громко и картавя, сказала мне Маняша. — Но я на вас зла не держу.
Она побежала навстречу старцу, поправила его шарф, стряхнула с плеча снежинки, что-то ласково забормотала.
И они ушли.
А я осталась. И плакала все время, пока заскучавшие горничные не нашли меня в выстуженном церковном дворике, и пока они везли меня на извозчике, и пока мимо меня проплывали мокошьградские нарядные домики и голые деревья.
— Кто посмел? — Теплый мужской голос раздался очень близко, и сквозь слезы я увидела встревоженное лицо Ивана.
Он сидел рядом с мной, коляска стояла у фонарного столба.
— Ты болван, — всхлипнула я.
— Почему ты рыдаешь?
— Потому что, — начала я с завыванием, но продолжить мне не дали.
— Барышню Абызову я забираю, — строго сказал Зорин Мартам. — Наталье Наумовне передайте, что по служебной надобности и что верну ее домой в целости и сохранности, когда надобность отпадет.
Он спрыгнул на мостовую и потянул меня за собой:
— Давай, Фима, не упрямься. Юлий Францевич с тобою желает побеседовать.
— На сторону канцлера переметнулся, ирод?
— Ирод, ирод, — бормотал он успокаивающе, снося удары. — Огнем еще можешь шибануть, я постараюсь не морщиться.
— Испепелю мерзавца.
— Обязательно. Сейчас покушаешь, в себя придешь и начнешь пепелить…
Ватные ноги меня не слушались, пошатываясь и не видя дороги, я брела, буквально повиснув на спутнике.
— Митрофан, — командовал он, — метнись к шефу, объясни ситуацию. Нет, лекарь здесь не поможет. Я разберусь.
Воздух из морозного стал теплым и вязким, я споткнулась, оказалась в мужских руках.
— Ваше высокородие! — блеял кто-то мне не видный.
— Стол нам организуй, человече. Бульону обязательно добудь.
Мы в ресторане? Однако вскоре я оказалась лежащей на кровати, а его высокородие со сноровкой больничной сиделки снимал мою шубу и расшнуровывал ботильоны.
— Ножка какая маленькая.
Хихикнув от щекотки, я лягнула Зорина.
— Ну хоть рыдать перестала.
— Слезы кончились, — доверчиво сказал я и шмыгнула носом. — Все меня бросили. Ты и Маняша. И Попович, кошка рыжая, заругала. Потому что я балованная и капризная, и только о себе думаю…
Жалобные мои стоны не мешали чародею меня раздевать. Он по одной доставал из волос шпильки, после принявшись массировать мне кожу головы твердыми пальцами.
— Эк тебя, душенька, разломало.
— Маняша…
— Помолчи! Ты что, океаны нынче кипятила, бешеная?
— Ты, Зорин, определись, мне молчать или про географию беседовать?
— Беседуй. — Приподняв меня за плечи и усадив, чародей один за одним принялся расстегивать крючочки платья. Когда оно с шуршанием стало сползать, я забилась, как выброшенная на берег рыбешка.
— Глупостей не воображай, — разозлился Иван. — Солнечное сплетение обнажить придется, у нас там одно из средоточий силы.
— Болван ты все-таки, — простонала я, беспомощно наблюдая, как поднимает он с покрывала красный мак, который я, дура сентиментальная, прятала у сердца. — Ну радуйся, ирод, моему унижению! Похохочи над влюбленной дурой.
— Я бы, Фима, похохотал, — Зорин цветок аккуратно отложил и бестрепетно потянул мою сорочку, снимая ее через голову, — только перед собою ее не вижу. Это я некоей барышне в любви признавался, а она, кроме страсти, ничего мне предложить не хотела.