Марина потеряла отца, едва обретя его, должна была оплакивать его, не успев полюбить. Впрочем, она не пришла на его похороны. Не хотелось оставлять маму, да и слишком жива была в памяти та сцена в магазине тканей, орущий, распяленный рот его жены.
Марина не могла остаться в родном городке, не могла оставить там маму. Им просто негде было бы жить – квартирка, в которой выросла Марина, принадлежала школе и предоставлялась только служащим школы. Маме дали инвалидность и небольшую пенсию. Они вместе уехали в Ленинград, и в бабушкиной квартире стало еще теснее и еще труднее жить.
Две тяжелобольные женщины лежали в одной комнате. Кровать бабушки, диван мамы стояли на расстоянии вытянутой руки. Нашлось место для телевизора и платяного шкафа, для маленького столика с лекарствами. Марина купила раскладушку, спала она теперь в кухне. Это был единственный плюс нового положения дел – по крайней мере, она могла остаться наедине с собой, избавлена была от печальных разговоров и назойливых вздохов бабушки перед сном, по утрам и даже ночью. К тому же она вновь могла посоветоваться с мамой, ей было с кем поговорить…
Но забот прибавилось. На Марине лежал теперь уход за двумя больными, уход сложный, требующий профессиональных навыков сиделки, отнимающий много сил. Были ли ее подопечные благодарны ей? О да, конечно. Но как тяжело хворать, как тяжело осознавать свою неполноценность! Лишенная движения мать и слепая бабушка, обе в прошлом весьма живые, деятельные, властные женщины, страдали от своего положения. Взаимное раздражение они выплескивали друг на друга. Занимаясь вечерами в кухне, Марина затыкала уши, но из комнаты до нее все равно докатывались мутные волны обреченности и недовольства – сверху болтался в них мусор мелочных дрязг, а под ними, в глубине, таились противоречия посерьезней. И вот уже вспоминались прошлые обиды, предъявлялись застарелые, как мозоли, счеты.
– А ты в подоле принесла, на, мама, воспитывай! Разве для того я тебя растила, кормила, кусок от себя отрывала, чтоб ты хвостом мела? Даже замуж выйти не смогла, грош тебе цена после этого, – выговаривала бабушка, словно забыв, что сама растила дочь без отца.
– Мама, ты права. Мне сейчас даже не грош цена, а и копейки не дадут. Но я устала от твоих разговоров. Давай просто посмотрим телевизор. Эта девочка, что я, по твоему выражению, принесла в подоле, заботится о нас, не жалея себя. Подумай хотя бы о ней, если уж на мои чувства тебе плевать!
На минуту воцарялась тишина. Но вскоре что-то, увиденное на экране, вернее, услышанное, снова взбудораживало неспокойную бабушкину натуру.
– Нет, от детей благодарности не дождешься! Вот и ты тоже – жила сама по себе, ни копейкой матери не помогла, только и было, что открытки на Новый год! А теперича, как прижало, небось к матери приехала!
– Я еще на день рождения посылала открытки, – со сдержанным напряжением отвечала мать.
– Вот спасибо, порадовала! А где ж хоромы твои, богачка? Писала все: в отдельной квартире с дочкой живем! Вот и отобрали у тебя твою отдельную, никому ты не нужна стала! Мою-то вон небось никто не отберет, потому что я всю жизнь работала, а не книжечками шуршала!
– Я к тебе не по своей воле ехала, так и знай! Если бы не болезнь… – срывалась наконец мать.
И так каждый день, день за днем, без тайм-аутов. Иногда Марина вспыхивала, входила в комнату и со слезой в голосе просила маму и бабушку замолчать, помириться, завести разговор о чем-нибудь более приятном. Тогда больные и, в сущности, беспомощные женщины срывали раздражение на ней. Она снова уходила в кухню и слышала, как они попрекают друг друга:
– Это все твое, твое воспитание. Распустила девку, как со старшими-то говорить начала. Взяла себе волю!
– Да ты своей воркотней кого угодно с ума сведешь!
Но главной проблемой для Марины стали даже не домашние дрязги, а голые прилавки. На Ленинград накатывала волна голода. На государственных прилавках стояли трехлитровые банки с тыквенным напитком цвета детской неожиданности. Больше ничего не было, ни чая, ни сахара, ни колбасы. Марина донашивала мамины сапоги – купить новую обувь не стоило и мечтать. Девчонки в институте рассказывали о первом в Ленинграде совместном предприятии. Советско-германский «Ленвест» выпускал замечательную обувь, но талоны на нее распределялись по предприятиям и разыгрывались в лотерею среди сотрудников. Возле фирменных магазинов «Ленвеста» выстраивались многочасовые очереди. Стоять в них Марине было некогда. Не могла она и отовариваться в кооперативах. Копченая колбаса, торт «Птичье молоко» из манной каши и прочие деликатесы переходного периода стоили там очень дорого. Мама и бабушка, казалось, не осознавали всей тяжести ситуации и активно выражали свое недовольство, если их кормили невкусно, несытно, невитаминно. Из всех источников познания жизни у женщин оставался телевизор, который Марина не смотрела – некогда было. Как-то, принеся в комнату поднос с ужином, она обратила внимание на экран. Шла программа «600 секунд». Въедливый тележурналист, находящийся на пике популярности, допрашивал кооператора, угрожающе-разоблачительно поблескивая черной курткой. В частности, интересовал его вопрос, не стыдно ли тому продавать чай по цене выше государственной. Несчастный предприниматель ерзал на месте, утирал пот платочком и, наконец, сознался, что да, стыдно.
– Марина, слышишь? Не смей ничего покупать в кооперативах! – одарила ее наставлением мама.
Марина только вздохнула. Да откуда у нее такие деньги? Двух более чем скромных пенсий и повышенной стипендии хватало только на самую скромную жизнь.
Стало немного легче, когда ввели карточки. Их называли талонами, и нормы были далеки от военных. На одного ленинградца полагалось по десять штук яиц, триста граммов растительного масла, два килограмма сахара, полтора килограмма мяса да килограмм макарон. Еще были талоны на водку, вино и сигареты, их тоже можно было отоварить продуктами, потому что и вино, и сигареты были трем женщинам без надобности.
Год, когда Марина закончила университет, оказался переломным не только для нее, но и для всего города. Ленинград снова стал Санкт-Петербургом, и горожане выбрали мэра. Непонятно, как у ленинградцев хватило сил добрести к выборным пунктам – жизнь становилась все дороже, а жить становилось, как говорится, все веселее. Говядина с двух рублей взметнулась до семи, эталон застойного раздолья, докторская колбаса, с тех же стартовых двух рублей рванула до восьми с половиной. Черный хлеб вместо двенадцати копеек начал обходиться в сорок восемь. Вот именно – только еще начал! Колобок цен и от бабушки ушел и от дедушки смотался – вот и скреби по сусекам. Когда на тебе дом и два недееспособных человека, все воспринимаешь ближе, больнее, глубже. Марине надолго запомнилась брошенная кем-то на рынке фраза: «Мяско-то нынче зубастое!» Да что мясо! Дорого стало рожать детей – детские товары подорожали аж в пять раз.