Машенька, донеся свой крест, сиречь ведро, до лавки, неторопливо оглянулась на зажженные в вычурных канделябрах свечи (электрического освещения в этот момент, право же, быть не могло! Ну я бы сказала, недопустимо!) и аккуратно (совсем как папа, аккуратница растет!) коснувшись губами протянутого к лицу Писания, приятным грудным голоском нараспев проговорила:
— Батюшка и матушка, благоволите поучить благочестию и послушанию…
В ее голосе было так много грудных и сочных обертонов, так колыхнулись под полотенцем юные груди, что Евгений Венедиктович даже глотнул, прежде чем ответить давно привычную, сделанную в форме семейной шутки фразу:
— Ну, я не священник, епитимию на наложу, а вот на лавочку положу…
Тут настал черед и Машеньке-старшей. С блестящим от свечей глазами (от свечей ли только?) она подошла к дочери, вскинувшей на голову обнаженные руки и потянула узелок полотенца. Скользнула вокруг тела мохнатая теплая ткань — заиграло в золотом отблеске свечей золотое юное тело. Не вставая с колен, Машенька протянула вперед ровненько сложенные руки. Так же ровно легла на тонкие запястья мохнатая веревка. «Вервие», как вычитал в книгах Евгений Венедиктович, должно быть льняным, без грубых пеньковых очесов, не особо грубым, но толстым, чтобы держало прочно, кожу не ранило, а искушения вырываться не давало. Три заведенных движения, три витка у кистей, продернут конец — и Машенька в рост встала у лавки. Что та, что эта — ну не отличить, если обеих рядом вот, послушных воле отцовской (мужней), рядом обнаженными поставить! Ну, не старшую — сейчас, а старшую в те же годы, как сейчас младшей — только у новой Машеньки груди явно покруглей и повыше будут (Гм… Евгений Венедиктович, верная супруга Машенька собственной грудью кормила, не надо бы сравнивать вот так спустя пятнадцать-то лет! Однако сосочки, однако талия… Гм! К делу!)
В рост поднявшись, Машенька тут же в пояс поклонилась — поначалу матушке, а потом уже и отцу — батюшке, неторопливо, без суеты, без страха в блеснувших глазах. Гордостью наполнилось сердце — как красива, как послушна, как воспитана дочь! Лишь после поклона внимание от родителей к лавке — аккуратно легла, без толку не тряся грудями — (Это вам не Светка-подружка, ту на лавку едва не силком отец с дядькой кладут, вся аж издергается, пока не притиснут веревками!), аккуратно выровняла стройные ноги, словно в балетном классе, а не на лавке под розгами. Ноги Машеньке так же споро, как отец, стянула Машенька — негоже в такие девичьи годы мужчине самому ножкам внимание уделять. Оно, конечно, ну как тут не уделить — плотное, красивое, послушное тело в искаженной тени свечей, ровные линии округлостей, тугие изгибы бедер, темными линиями в три веревки на щиколотках… Хороша у меня доченька!
Внимание, впрочем, только глазами — вот, Машеньке легче, она по ляжкам провела руками, по голеням, поправила дочку, та послушно поровней телом сыграла, и наконец явила собой полный образец дочернего послушания — обнаженная и послушная, ровная и золотистая, открытая розгам и покорная отцовской воле.
К лавке сегодня не привязывали — вполне довольно тех шести витков толстого вервия. Три на кистях, три на лодыжках — большой вины на Машеньке нет, и Евгений Венедиктович был убежден, что положенную на сегодня воспитательную, просто «послушную», порку Машенька улежит сама, без дополнительной привязи к воспитательному ложу. Эх, было время, когда Машенька-старшая сумела первый раз сама вылежать! Аж сердце сладкой истомой спело, когда она попросила Евгения оставить лишь символические путы — и ведь правда, отлежала тогда все положенное, изумительной бьющейся рыбкой приняв все мужние лозы! Зато и быстрее потом было — всего лишь узел раздернув, на руки подхватить, уже не памятуя про обряды, и снова в на ложе, но уже не воспитательное, уже не жесткое, уже мягкое, уже не под розги, а под него самого…
И снова томлением в сердце — как год назад, когда впервые Машенька сказала, что и младшей Машеньке нет нужды полную привязь делать — и гордился отец, радовался, глядя как послушно, словно пришитая к лавке, принимает наказание Машенька-младшая, как одобрительно кивает головой Машенька, видя плотно прижатые к лаве бедра и ноги дочери, как вскидывается юное тело, оставляя на месте и руки, и ноги… Умница!
Обе они у меня умницы! — еще раз горделиво подумал Евгений Венедиктович, и был очень даже прав…
Первую розгу подала ему Машенька — и лишь когда набухший от влаги, сочно блестевших в отблесках свечей прут прошел сквозь кулак мужа, заняла свое место у изголовья скамьи.
Приговоров и присказок Евгений Венедиктович знал множество — но на этот раз вдруг выскочило почему-то не к месту извозчицкое:
— Поберегись, ожгу!
Устыдился сам своей лишней, нарочитой «сермяжности», поэтому повыше отмахнул прут и, наконец, стегнул розгой тугие Машенькины бедра.
Розга легла хорошо, плотно, оставив быстро пухнущую полоску — легкой судорогой отозвались стройные ноги дочки, легким движением ресниц удовлетворенно похвалила мужа за аккуратный удар Машенька, а Евгений Венедиктович еще раз тряхнул прутом, сбрасывая уже невидимые капли рассола, и положил вторую розгу рядышком с первой.
Лишь на пятой розге, ну почти уже на самой смене прута на новый, Машенька подала голос, тихо и напряженно протянув «м-м-м…»
Машенька тут же положила ладонь на голову дочери, потрепала по волосам, словно успокаивая — и шестой удар девочка приняла так же послушно и, как первые — молча, лишь напряженно отвечая телом на боль наказания.
Заменив розгу, Евгений Венедиктович ритуально скользнул прутом в кулаке, хотел было вытереть мокрую левую ладонь о штаны, а потом вдруг аккуратно, несильно прижимая, провел ею по ляжкам дочери — Машенька-старшая сначала удивленно вскинула глаза и тут же одобрительно улыбнулась — нет ничего лучше на теле дочери, чем отцовская ладонь.
Так же охотно, словно ожидала, приняла его руку и дочка — даже бедра вздрогнули в ответ заметнее, чем от розги, что вызвало у Евгения Венедиктовича несколько двойную реакцию — восхитительное чувство ощущения горячего юного тела (ну, словно как тогда… первый раз…) и некоторое замешательство, что это движение может быть замечено и неверно (или наоборот, очень даже верно!) истолковано Машенькой-старшей. Но поскольку реакция супруги оказалась выше всяких похвал, то розга взлетела даже повыше этих похвал — и теперь стон дочки был уже громким и по-настоящему трудным:
— Бо-о-ольно…
Машенька-старшая слегка скривила губы в легкой, но недовольной гримаске — и Евгений Венедиктович понял, что стон был преждевременным и никоим образом на строгость воспитания влиять не должен — оттого выданные подряд еще четыре розги, до ровного счета «Десять!» были столь же плотными и горячими, прочерчивая на бедрах дочери аккуратные прописи домашнего воспитания.