А потом я увидела ИХ. Я не верила своим глазам — посреди черноты, серости, полного увядания они казались волшебными. Нереально прекрасными. Я опустилась на колени, задыхаясь, не понимая, что я улыбаюсь.
— Это розы. Теперь здесь будут цвести розовые кусты.
Я посмотрела на мужчину в длинном противодождевом плаще. Его жидкие волосы развевались на ветру, а лицо казалось сморщенным, скукоженным, с тонкой, как папиросная бумага, кожей.
— Я садовник. Меня наняли ухаживать за этими растениями.
В эту секунду мне показалось, что на меня кто-то пристально смотрит, и я вскинула голову наверх. Пустые глазницы окон с железными витыми решетками. С этой стороны находятся комнаты генерала.
— Вам разрешено срезать цветы…Если хотите.
Я кивнула, и снова, как зачарованная, посмотрела на…розы. Белые розы. Никогда в своей жизни я не видела ничего красивее их.
Я так и не поняла, зачем он это сделал. Для меня оставалось долгое время загадкой.
На следующий день меня привели на очередной осмотр к Кларе, где она попыталась залечить шрамы на моей ладони, но я отказалась. Я хотела запомнить этот день. Не знаю, почему, но очень хотела, и мне казалось, что именно тонкие шрамы будут мне о нем напоминать.
— Ты здорова, Мила. Следующий осмотр я проведу через месяц.
Я в удивлении посмотрела на Клара, которая в этот раз сама что-то записывала в блокнот.
— ВВ13, — поправила ее я.
— Нет! Он дал тебе имя. Хозяин хочет, чтобы тебя называли Людмила. Так что начинай привыкать.
И снова эти нотки в голосе. Нотки…ненависти.
Потом, глядя на тоненькие шрамы на ладони, я буду вспоминать этот день, когда у меня появилось имя. Он придумал его для меня.
Глава 9
Мои воспоминания начинались смертью. В этом не было ничего шокирующего, ничего безобразного или отталкивающего. Для таких, как я. Смерть не может пугать того, кто сам же ее и сеет, кто ею живет и питается в полном смысле этого слова. Тогда, правда, еще и не понимал, что я и есть смерть. Смотрел на тела родителей, на то, как их уносят, накрытых белыми простынями, которые мгновенно пропитались кровью, потому что телами то, что от них осталось, было очень трудно назвать. И я чувствовал, как сжимаются и разжимаются пальцы моей левой руки. Быстро сжимаются и разжимаются. До хруста в костях и боли в фалангах. Этот признак ярости или сильных эмоций, которые я пытался контролировать, останется со мной навсегда. Потому что это было похоже на бред. Хорошо спланированный. Умело приведённый в действие, но бред, не поддававшийся пониманию. Учитывая то, на кого было совершено покушение. Это не просто убийство семьи военных. Это открытый вызов системе и тому, кто останется. Остался я.
Такие, как мы, не умирают своей смертью. Кто и зачем? В тот момент не имело значения. Я знал только одно — за мной смотрят сотни любопытных глаз тех, кто рад, что я остался сиротой, и никто из них не должен знать, что ребенку с ледяными равнодушными глазами, внушавшими ужас даже прислуге, которые его вырастили, больно. Это была моя первая и последняя боль, я похоронил её глубоко и закопал, зашвырял комьями мерзлой земли. А, точнее, я гораздо позже узнаю название тому чувству, что разворотило все внутренности, заставляя жадно вдыхать отравленный воздух, пропитавшийся запахом покойников. Улыбка Смерти особенно устрашающа, когда навечно замирает на губах тех, кто нам дорог. Я любил своих родителей. Тогда я еще умел любить. Нонсенс. Зверь, истинное чудовище может существовать в стае, но навсегда остаётся одиночкой. Он не может испытывать никаких эмоций к соплеменникам. Даже они со временем становятся конкурентами в борьбе за еду, за место обитания, за положение в обществе. Сфера чистого, жесточайшего эгоизма, не признающая связей, кроме тех, что несли выгоду.
Правда, понял я это, лишь когда мысленно попрощался с душами родителей. Выработанные годами правила поведения обречены становиться отличительными признаками отдельно взятого общества. Отец муштровал меня и растил для того, чтобы я стал тем, кем стал. Чтобы служил на благо своей Родины. Чтобы отдал за нее все и в том числе свою жизнь. Никого не жалел, не любил.
Я никогда их не откапывал — воспоминания. На протяжении многих лет даже не пытался. На них образовался нарост пыли, инея и кровавой корки, но они не истлели. Оказалось, воспоминания бессмертны. Особенно те, что причиняют боль. У меня их было слишком мало, тех ценных, которые стоило сохранить.
Я убивал бессчётное количество раз сам. Чужая жизнь имела для меня ничтожную цену, а когда собственноручно назначаешь стоимость, то она кажется смехотворной. Мне доставляло удовольствие отнимать жизнь.
И я не скрывал получаемого наслаждения. Я позволил себе этот недостаток, потому что благодаря ему меня боялись в десятки раз больше, чем других, а я пожирал чувство паники и смаковал все грани дикого ужаса и боли тех, кто попадали в жернова правосудия за свои ошибки и проступки. По кругу. Я игрался с ними в изощренные игры. Мне нравился сам процесс, всегда и во всем. Я — гурман, я ем их эмоции. Мне никого из них не жаль. Они предатели, они посмели пойти против системы и за это поплатились. Меня так учили. Я с этим вырос. Я с эти жил и с этим умру.
Жизни достойны лишь сильнейшие. Физически, духовно. Испокон веков. Тот, кто сильнее, тот и определяет устройство того или иного пространства, а также возможность жизни для других.
В тот день я впервые откопал воспоминания и сравнил. Я возненавидел постых ничтожеств, у которых есть право на эмоции, на счастье, на слёзы. Я пожирал их с наслаждением, блядь, с изощренным кайфом, растягивая агонию на недели и месяцы. Питаясь страхом, желаниями, мольбами. Это было вкуснее крови, вкуснее всего, что мне доводилось пробовать — страх и боль. Тот самый страх, который я почувствовал, когда к носкам моих ботинок растекалась багровой лужей кровь, и я не отступал, а смотрел, как мои ноги утопают в ней, как белеет рука матери на фоне красного, как блестит на ее пальце кольцо. Я знал, что она мертва, и мне было страшно. Нет, меня не напугали мертвые тела. Мне хотелось орать, звать ее по имени, плакать. Меня напугало, что я больше никогда не услышу ее голос, не увижу, как она смотрит на меня, и не почувствую, как прикасается ко мне.
Я помнил ее прикосновения, и я возненавидел того, первого арестанта, убитого мной за то, что в его воспоминаниях мать целовала и ласкала своего ребенка, а отец подбрасывал вверх на вытянутых руках, и мальчик смеялся. Я слышал смех, я сам мог хохотать, но это иное, в нем звенят другие ноты. Не знакомые мне, непонятные, но вызвавшие черную зависть. Зависть, потому что он мог позволить себе быть слабым, а я нет. Эмоции и привязанности — это самая большая наша слабость. Они оттягивают нас назад, не позволяя хладнокровно мыслить на несколько шагов вперёд. Но, вашу мать…есть такие эмоции, что стоят золота всех миров вместе взятых. И это я пойму гораздо позже. Меня отец воспитал иначе. Никакой ласки, никакой любви. Только преданность Отечеству, Главнокомандующему и своим принципам. Фанатизм. Как в религии. Моей религией было мое государство, партия.
А тот парень, он плакал, я видел, как по его щекам текут слезы, когда я заставлял его вспоминать снова и снова самые болезненные моменты его никчемной жизни. Я не умел плакать, мне запрещали, а он, ничтожество, умел и имел право. Я убил его, расстрелял сам лично врага народа, того, кто предал Родину. Одичавший, пытающийся выжить и выгрызть себе место под солнцем, молодой пацан, вдруг понял, в чем его сила — в страхе, который он внушает. Легче всего в этом мире продать именно страх. Страх и надежду. Испуг заставляет подчиняться, склонять головы, падать на колени, а надежда держит в узде глупцов, готовых верить в лучшее.
Это единственный убитый мной арестант, которого я помнил, а дальше это стало столь неважно, как вспоминать, что ты ел год назад на завтрак.
Вот почему меня боялись мои же коллеги — я был отмороженным ублюдком, который никогда не скрывал, насколько ему нравится процесс убийства. Мой дядя понял это сразу и именно поэтому поручил мне командование. Кто, как не я, обожавший запах крови и смерти, мог контролировать самый ценный ресурс нашего мира — людей. И, внушая ужас, держать в кулаке предателей, периодически поднимающих мятежи против Родины и Партии. Честолюбивые идиоты периодически пытались свергнуть правительство и прибрать власть к своим рукам. Последний всплеск неудовольствия был жестоко подавлен мною несколько лет назад. Их семьи лишились всего и были согнаны в лагеря, где подыхали с голоду и от тяжелой работы без права на амнистию.