Он полузакрывал глаза, вдыхая дым сигары и бензина, чуть улыбаясь краями губ — немного презрительно, но втайне довольный. Конечно, это не то, что в былое время… Могли он предполагать, что станет когда-нибудь курить гаванну в двадцать пять сантимов? Что ж делать! Он приехал сюда впервые с пятьюдесятью тысячами в кармане и во всяком случае не собирался застрять здесь навсегда. Но Жоржетта… Нет, нет, об этом не следует думать. Он не в праве… Жоржетта не могла поступить иначе… Чувство родины — такое святое чувство!.. К тому же она актриса, ей нужна сцена как вода рыбе. И потом, кто знает, мог ли бы он сам расстаться с Парижем… Там, в России, все потеряно… Друзья… но где они? Да, да — нужно уметь жить: дело не в цене сигары, если ее куришь так, как курит джентльмен.
И, спускаясь в подземелье метро по кафельным плитам лестницы, расставшись поневоле с окурком сигары — там, у входа, стиснутый оживленно гудящей толпой, забывал Сергей Матвеевич, что ему пятьдесят два года, что лучшие дни давно уже прожиты. Особенный запах гуттаперчи, дешевых духов и краски напоминал о далеких путешествиях, о вокзалах, о незнакомых городах. Резкие свистки кондукторов, гул сотрясаемого подземелья, электрический свет, мелькающие желтые вывески шоколада «Menier», стук затворяемых дверей, несмолкаемый говор веселых модисток,— все снова и снова, как и в первый день приезда в Париж, пьянило и радовало.
Сидя у окна, смотрел Сергей Матвеевич, чуть прищурив левый глаз, на свою vis-à-vis — полненькую француженку, без умолку болтавшую со своим соседом. Иногда, мельком, она взглядывала на Сергея Матвеевича, едва уловимо улыбалась ему в ответ, и он чувствовал, как постепенно новая струя жизни вливалась в его дряхлеющее тело.
Когда же подымался он по лестнице на свежий воздух, сжатый со всех сторон, взволнованный нечаянными прикосновениями женских рук, вдыхал запах женских волос,— он казался себе юношей, легкомысленным фланером, каких тысячи в Париже.
Это было неопределенное, дразнящее, радостное настроение, беспредметная влюбленность, заставляющая сильнее биться сердце. В эти минуты он похож был на тех бульвардье {7}, которые часами прохаживаются по Булонскому лесу, по Тюльери в смутной надежде мимолетной встречи. Ах, ничего не поделаешь,— он стал парижанином пятидесяти лет… Слыхали вы о такой породе людей? В какой другой стране сыщете вы поседевшего мужчину, покупающего себе цветок для бутоньерки на углу двух улиц?..
Сергей Матвеевич любил мимозу,— он всегда покупал одну ветку этих желтых, пушистых, вкрадчиво пахнущих медом цветов.
Сидя за столиком кафе Бризак под холщовым навесом, потягивал он через соломинку холодный рубиновый «mélange» [11], и ему казалось, что он участвует в общем хороводе: в шуме, треске, говоре.
Блеск солнечных лучей на цилиндрах, на шитых золотом кепи; цветная радуга женских нарядов, проворные руки гарсонов, колебание парусинового тента,— все смешивалось и плясало перед глазами.
До восьми часов было много времени. Можно было выпить два mélange и выкурить еще одну сигару. Этот маленький праздник стоил ему ровно два франка. Как тяжело рассчитывать сантимы…
Теперь в Варшаве, должно быть, еще холодно: в Лазенковском саду деревья голы, а по дорожкам разлились лужи… Как часто гулял он в эту пору с Лизой… Над ними неистово горланили грачи, клубились медленные серые облака. Сев на скамью, Лиза воткнула зонтик в мягкую хлюпающую землю, и когда она его подняла, Сергей Матвеевич видел, как медленно наполнялась водою вдавленная зонтиком ямка… А Лиза сказала тогда… Пустяки! Что она могла ему сказать?..
Потом в Размайтостье он познакомился с Жоржеттой Ригаду… Это случилось вскоре после того, как он остался… когда Лизы уже с ним не было. «Ты, конечно, простишь меня — я не виновата»… Боже мой, разве он считал ее виновной в чем-либо перед ним?.. Лазенковский парк и облака, и галки, и мутные лужи под ногами,— все это он помнит, не может забыть. Когда он ехал с Жоржеттой в автомобиле из Размайтостья, он не видел неба, деревья смутно мелькали за зеркальным окном, а лужи под толстыми шинами колес обращались в грязные брызги.
…Может быть, он это сделал назло и только после привязался к Жоржетте. Спору нет, Жоржетта до сих пор прекрасна. Ее глаза, ее грудь, ее голос… Не так давно он пьянел при взгляде на нее. Но Лиза… как странно все в жизни. Она ушла от него, сказав: «Ты не будешь на меня сердиться?»,— таким голосом, точно ничего не случилось, и — он отпустил ее и целовал Жоржетту.
Ему удалась только одна маленькая хитрость, один маленький обман. Он сумел это сделать — зачем? Бог весть… Но Жоржетта до сих пор ничего не знает: над их кроватью, над их брачным ложем, над этим Ноевым ковчегом он повесил небольшой овальный портрет… Жоржетта называет его портретом «madame la mére». «Это портрет моей матери»,— сказал Сергей Матвеевич своей возлюбленной. Разве от этого черты лица на портрете перестали ему напоминать о Лизе? Его маленькая хитрость. Зачем она ему нужна? Разве что-нибудь приходит вновь? Конечно, нет. Он не знает, мог ли бы сейчас, увидя перед собою живую Лизу, почувствовать к ней то, что чувствовал раньше.
Безоблачное, бледно-зеленое небо поднялось выше, когда зажглись фонари, гул гиганта-города стал гуще и поплыл ниже. Длинные полосы белого света протянулись по тротуарам, острее пахло апельсинными корками, оседающим на асфальт дымом от каменного угля.
Поеживаясь от предательской сырости под тонким своим pardessus, медленно шел Сергей Матвеевич вдоль бульвара, где, пронзительно взвизгивая, мчались один за другим автомобили, поводя перед собою огненными глазами, и жужжала серая толпа окончивших свои работы приказчиков и модисток.
Нужно было спешить обедать, чтобы поспеть вовремя в театр, где играла Жоржетта, но Сергей Матвеевич не хотел снова опускаться вниз, в подземелье.
Он постукивал тростью по асфальту тротуара, стараясь идти прямо, не горбиться, хотя несколько часов, проведенных на весеннем воздухе, давали себя чувствовать.
Проходя мимо торговки с бананами, он собрался было купить один банан, но тотчас же вспомнил, что его два франка уже истрачены, что осталось только десять сантимов на метро. Невольно краснея, поднимая плечи, точно желая втянуть в них голову, он пробежал вперед несколько шагов, стыдясь своей слабости и вместе с тем чувствуя непреодолимое желание, какое бывает у детей,— во что бы то ни стало съесть лакомый плод. Потом, заглушая в себе это волнение, он опять выпрямился и пошел дальше, стараясь ни о чем не думать.
Так редко случалось ему гулять по этим бульварам. Чаще всего он оставался дома и, сидя у окна, один на один играл в шахматы. Он боялся самого себя. Что делать — открытые кафе, цветы, фрукты всегда привлекали его, а Жоржетта редко оставляла ему деньги.