Странное дело: ежели честно признаться, то я острым внутренним чутьём осознавал, что эта самая моя реакция была даже приятна Тамаре, и ежели бы она не происходила таким явным образом и вообще никак не проявлялась — она бы, наверное, даже удивилась или обиделась.
А так — всё было в полном порядке…
Конечно, она никак эту мою реакцию специально не подчеркивала, и уж словесно вовсе не комментировала, но так… так понятно прижималась ко мне — не боком, а своим девичьим, налитым силой, фронтом, словно забирая меня вместе со всем реагирующим организмом внутрь себя, вбирала, впитывала, зажимая мою восставшую суть между своих могучих ляжек.
Я почти стонал от неведомого мне раньше мучительного наслаждения. Танцы, ну — конечно же! — танцы! Под патефон…
…и придёт, вернётся на родной порог…
Пластинка кончалась, и я с замиранием ждал, что же делать, когда она совсем кончится, оборвётся печальным звуком в воздухе, как тогда себя вести, куда деть свою зримую реакцию… Но Тамара женским демоническим чутьём, по моему глубокому мнению — сверхъестественным, понимала моё состояние. По её губам не скользило даже тени усмешки, но какая-то лёгкая зыбь улыбки и сочувствия и собственного удовлетворения пробегала по лицу, как прикосновение паутинки, и я всё же улавливал это прикосновение паутинки удовлетворения, если не сказать — удовольствия, улавливал остро циркулирующими во мне соками, индуцированными её настроем.
…вернётся на родной порог…
Цепко прижимаясь ко мне и прихватывая на всякий пожарный случай меня крепенькой левой рукой, Тамара, не сбиваясь с темпа, подталкивала меня коленом и животом ближе к ящичку и чёрному диску, который угрожающе замедлял ход, правой рукой накручивала заводную изогнутую ручку (подобие дому, как сейчас незадачливый шофёр пытается пустить стартёр) и ставила никелированную головку микрофона с иглой на вывихнутой шейке снова на начало, на самый краешек пластинки. Мои боль и острое наслаждение продолжались, и не было сил, да и не появлялось желания прервать эту мучительную и прекрасную пытку.
Друг, старый преданный друг!
После долгих разлук
Тебя я жду…
Незаметно стало совсем темно. Ещё некоторое время мы продолжали топтаться по середине комнаты в полной черноте, слушая только прикосновение тел, но не видя даже слабых контуров друг друга. Да и вообще…
Если бы меня тогда попросили ответить на вопрос — красивая Тамара или нет? — я бы не смог ответить, и удивился бы вопросу. Разве это имело значение?! А уж если бы дали задание, как в школе, — обрисовать портрет её по всем законам классических литературных описаний, ну там цвет и выражение глаз, лица, волос, очертания рта или лба, форма носа — интересно, какой нос у Тамары — римский или курносый, не имею понятия! — я бы только рассмеялся в ответ. Ничего я не видел, ни-че-го-шеньки!
И не только из-за темноты…
— Погоди… — сказала Тамара. — Лампу налажу…
И отодвинулась от меня в поисках спичек. Всей поверхности моего тела вдруг стало прохладно и неуютно. Я только опустил руки и так и остался стоять посредине комнаты, не решаясь самостоятельно сделать ни одного движения.
Тамара принесла из соседней комнаты лампу-десятилинейку с большим чуть закопчённым стеклом и прозрачным резервуаром густого синего цвета для керосина, поставила её на голый, ничем не прикрытый скоблёный стол, уменьшила огонёк на фитиле до самого крайнего возможного предела — и снова подошла ко мне, стоящему столбом. Все части её тела налаженно и точно нашли прежние счастливые места, мои руки согласованно обхватили её… И непонятно почему, вместо вступления в такт танцевальному ритму, произошёл длинный, затяжной, до потери дыхания, не слишком умелый, но самозабвенный поцелуй…
— Ого… — не удивившись, выдохнула Тамара. — А ты, оказывается, ничего. Можешь мышей ловить…
И снова потянулась к моим губам. Потом, не отрываясь друг от друга, она в некотором подобии танца, подталкивая и направляя меня всем телом, а также и губами, задвинула меня за шкаф, где находился топчан с матрасом.
— Посидим… — шепнула в ухо Тамара. — Рядышком. Да ты не отодвигайся…
И положила мою руку на своё колено, обтянутое простым нитяным чулком. Моя рука обречённо шевельнулась и судорожно дёрнувшись, двинулась чуть выше…
У неё на чулках, коротких, немного выше колен, были круглые сборчатые подвязки. А дальше… Я задохнулся, ощутив под ладонью скользкую, прохладную, даже на ощупь голубоватую гладкую кожу. Видимо, я стыдливо задержался на этом пространстве несколько дольше, чем полагалось по ритуалу, но у меня не хватило решимости самостоятельно нарушить эту границу. Тамара сама оттянула тугую резинку трусов на животе и каким-то новым, секретным голосом, подтолкнула мою нерешительность:
— Пошеруди там…
И моя рука скользнула в тёплую меховую норку, словно любопытный зверёк, и зашевелилась там…
Тамара только постанывала от ещё непонятного мне удовольствия и часто облизывала губы.
— Ещё… еще… — просила она, то сводя, до разводя ноги в каком-то ей одной понятном и необходимом ритме, то тесно прижимая, то отпуская мою руку. — Ещё…
Платье её оказалось незаметно заголено выше пояса, и я ощущал её бурно дышащий, тёплый живот с глубокой вдавлинкой пупка, то поднимающийся, то опадающий, словно тесто в бабкиной квашне.
Она несколько раз, будто бы ненароком, но со значением ощутимо прикоснулась к моим натянутым брюкам и посоветовала:
— Да ты сыми их… совсем сыми… замараешь.
И пока я почти бессознательно, словно в неком гипнозе, трясущимися пальцами расстёгивал пряжку ремня, вдруг ставшую вёрткой и словно намыленной, — Тамара почти неуловимым волнообразным движением приподнявшись и опустившись, сдёрнула с себя последнее препятствие и откинулась на топчане на спину.
В слабом трепетании прикрученного фитиля я увидел, как передо мной воздвигались немного враспах две могучие белые колонны. Явственно чернел только между ними таинственный, до смертельного страха волнующий треугольник, выделяясь на матовом свечении обширного живота…
— Ой, не могу больше… — почти пропела Тамара. — Ну давай же, давай, миленько-о-ой… Давай — быстрее…
Руки её сильно схватили меня за плечи, притянули на себя — и горячее, яблочного привкуса, её дыхание влажным дурманящим облачком обволокло мои губы…
Голос патефона куда-то исчез, провалился в глухое небытие, истаял напрочь до последней крохотной нотки…
Спустя какое-то время — минуту ли, час ли, или же, быть может — месяц, — я бы не смог определить временной интервал, — мы лежали рядом, обессиленные и опустошённые, я весь какой-то звонкий, до колокольного отзвука изнутри. Тамара, натянув на себя платье наподобие одеяла, с некоторым даже, как мне показалось, удивлением в голосе произнесла: