«Я лучше пойду домой», – говорю я. «Нет, не пойдешь, – произносит он. – Не уходи, я боялся этого больше всего. Слушай, мы поедим, ты чем-нибудь займешь себя на пару часов, позвонишь маме, что угодно, а потом мы прекрасно проведем время, когда он уйдет, будет только десять часов. Хорошо?» «Я редко звоню маме, когда мне нужно убить пару часов, – говорю я. – Я вообще-то ненавижу убивать время, жаль, что нет с собой бумаг, я могла бы поработать…» «На любой вкус, – произносит он, – все, что пожелаешь, он к твоим услугам», – и сует мне под нос свой кейс. Ему удается рассмешить меня.
«Ну ладно, – говорю я. – Найду что-нибудь почитать. Но я пойду в спальню и не хочу, чтобы твой друг даже подозревал о том, что я здесь. Если он не уйдет до десяти, я выйду с метлой и простыней на голове и устрою непристойные танцы». – «Отлично», – он широко улыбается. «Телевизор я все равно принесу туда, на случай, если тебе станет скучно. А после ужина сбегаю в киоск, в квартале отсюда, и принесу тебе пачку журналов – чтобы ты почерпнула оттуда пару непристойных жестов, до которых не додумаешься сама». – «Благодарю», – отвечаю я, и на его лице появляется усмешка.
После салата и стейка мы идем в гостиную пить кофе. Мы садимся рядом на мягкий диван – истертая голубая обивка на ручках приняла почти серый оттенок. «Что ты только делаешь со своим кофе», – спрашиваю я. «Делаю? – повторяет он растерянно. – Ничего, он делается в кофеварке, с ним что-то не так?» – «Послушай, – говорю я, – на сей раз обойдусь без журналов, если ты дашь мне вон того Андре Жида, за ужином я заметила корешок на верхней левой полке в столовой. Вот уж кто всегда казался мне непристойным». Но когда он протягивает мне книгу, оказывается, что она на французском. А Кафка, которого он роняет, доставая Жида, – на немецком. «Ладно, не нужно, – говорю я. – Может, у тебя есть“ Разбитое сердце Белинды”? Или еще лучше,“Страсти бушующей ночи”?» – «Извини, – произносит он, – не думаю, что у меня что-то подобное есть…» Его заботливый тон и смущенный вид задевают меня. «Ну тогда «Война и мир», – говорю я язвительно. – В том самом прелестном японском переводе, который так трудно достать».
Он кладет на стол обе книги, которые взял с полки, и обнимает меня одной рукой. «Милая…» – «И еще, – перебиваю я голосом, в который вложила все свое мелочное недовольство, – рановато называть меня“ милой”, правда? Мы знакомы не больше 96 часов». Он притягивает меня к себе в крепком объятии. «Слушай, ты даже не представляешь, как мне жаль – эта перемена планов, этот недоделанный… Да я сейчас просто все отменю».
Как только он берет в руки телефон, я чувствую себя глупо. Я прочищаю горло, громко откашливаюсь и говорю: «Брось. Я за два часа только и успею, что газету прочитать, а если ты дашь мне бумаги, я напишу письмо, которое месяцами откладывала, это пробудит во мне совесть. И еще мне понадобится ручка».
Он с облегчением улыбается; подходит к широкому дубовому столу в противоположном конце гостиной, возвращается с пачкой тонкой, кремового цвета бумаги; достает ручку из внутреннего кармана пиджака и двигает телевизор в спальню. «Я очень надеюсь, что ты не сильно расстроилась, – произносит он. – Обещаю, что это не повторится». Однако я не могу быть уверена в том, что он выполнит свое обещание.
Когда раздается звонок домофона, я уже лежу в его постели, опершись на одну из подушек, вытянув ноги и крепко и удобно зажав в руке толстую ручку. Я слышу, как мужчины здороваются, но во время их разговора мне трудно расслышать отдельные слова.
Я пишу письмо («…несколько дней назад познакомилась с одним человеком, неплохое начало, совсем не похож на Джерри, который, кстати, невероятно счастлив сейчас с Хариетт, помнишь ее?..»), бегло просматриваю «Таймс», читаю гороскоп в «Пост»: «Сейчас легко строить предположения, которые так же легко обесцениваются, потому что всем известны. Не занимайте утро – оно может понадобиться для решения неотложных дел». Хоть раз в жизни, думаю я, хотелось бы понять, что означает мой гороскоп. Я вытягиваю ноги, падаю на подушку. В те часы, которые мы провели с ним здесь, я мало внимания обращала на обстановку. Сейчас вижу, что обращать внимание почти не на что. Это просторная комната с высокими потолками; на полу тот же серый ковер, что и в коридоре и в гостиной. Стены белые, абсолютно голые. Двуспальная кровать, стоящая на низком помосте, оказывается небольшой. Белые простыни – свежие, замечаю я, как и в понедельник, он так часто меняет свои простыни? – одеяло серое, покрывала нет. Два высоких окна слева от кровати закрыты бамбуковыми шторами, тоже белого цвета. С одной стороны кровати стул, сейчас на нем стоит телевизор; столик из того же дерева, что и помост, расположен симметрично стулу по другую сторону. У лампы на столике белый абажур и круглое, белое с голубым основание – как у китайской вазы – и 75‑ваттная лампочка. Я рада увидеть здесь изящную лампу, но у меня появляется мысль: не знаю, где он еще может этим заниматься, но этот человек явно не в постели читает свои книги (сплошь в оригинале). Как можно упускать одно из самых приятных доступных человеку удовольствий? Для этого здесь не хватает бра и лампочки поярче…
Мне интересно, что он подумал о моей спальне. Почти вполовину меньше этой, стены покрашены мной и двумя моими подругами в непонятный бледно-персиковый оттенок, который три месяца терзал меня мучительными сомнениями. Это того стоило. Мне интересно, что он подумал о ватном одеяле в цветочек и постельном белье в тон ему, о трех потертых половиках с греческим орнаментом, сувенирах из разных поездок, которыми заставлен комод, о туалетном столике, книжных полках, рекламных проспектах, журналах и дешевых романах, сваленных кучей по обе стороны кровати, трех пустых кружках, переполненных мусорных корзинах, коробке из-под китайской еды – пустой, но с торчащей из нее вилкой. И еще наволочка с грязным бельем в углу; газетные фотографии Аль Пачино и Джека Николсона, заткнутые за раму зеркала над столиком, снятые на «полароид» фотографии моих широко улыбающихся родителей и меня вместе с четырехлетним двоюродным братом на Кони-Айленде; еще открытка с видом норвежских фьордов от подруги и открытка с сицилийской часовней, в которую я буквально влюбилась два года назад. А на стенах обложки «Нью-Йоркера» в рамах, карты стран, где я побывала, – особенные города отмечены красным кружочком; и мое любимое (заляпанное жирными пятнами) меню в витиеватой серебряной рамке из ресторана «Лючоу» – первого ресторана в Нью-Йорке, в котором я побывала 12 лет назад.