Таня завидует. Но ведь все люди завидуют. Совсем напрасно уверять себя в обратном.
Или вправду не выгодна близость Веры?
Впрочем, что такое выгода?
На что мне портрет или что бы там ни было? Я же счастлива.
31 декабря. Рано утром.
Вчера вечером все у нас толковали о Лижущей Пантере. Кажется, все дело в вытянутой линии тела и языка. В языке что-то эпилептическое. Все одна невозможная судорожная прямота.
Кто-то сказал, что это остро действует.
Многие упрекали Веру за то, что она не приняла скульптуры.
Вера не оправдывалась. Загадочно улыбалась, злая.
1 января.
Новый год мы встречали вдвоем. Цветы. Вино. Гадали. Воск наш вылился до жуткости отчетливо и красиво.
Вере курган и крест с распятым на нем телом. Перекошенное от боли тело в змеистом напряжении мускулов. Да, было страшно!
Мне вылился плоский кусок Воск всплеснулся по его поверхности вверх многими тонкими прозрачными и лопнувшими брызгами-розами. Это был розовый сад, обильный, радостный, и посреди фигура женщины. На теле, казалось, прозрачные, нежно прилегающие складки. Она вскинула руки, и был такой ее наклон, что чувствовался бег.
Мы растолковывали друг другу наши судьбы.
Вера говорила:
– Видишь, видишь, ты царица. Конечно, отец влил в тебя царскую кровь. Цари так проходят по жизни, как по саду. Цари не бунтуют. Они не нуждаются в бунте. Поэтому они кажутся покорными. Они не вожделеют, потому что им нечего вожделеть. В них же все. Поэтому они кажутся всем довольными. Они даже не рассуждают, потому что рассуждают люди, пока не живут. А когда жизнь нахлынет – молчат и пьют. У царей жизнь всегда. Ты пройдешь по жизни, как по саду роз, и ты будешь любить уколы шипов и душную негу лепестков.
Разве это правда?
И вдруг Вера разрыдалась – себе самой, кажется, неожиданно – и все закончила непонятными словами:
– И в том мое распятие, что ты идешь садом роз. В них все страдания, все радости, все неги, и ты принадлежишь жизни… Я же кричу тебе: стой! Вот видишь – скрючилось мое тело. Это оттого, что я должна каждою жилой кричать: стой! Распятая раба бунтует.
И Вера смеялась прямо из слез.
Так печально и жутко кончился наш праздник.
Уже в постели, куда она привела меня, испуганную, дрожащую, она распустила мои волосы и ласкала их быстрыми движениями своих чутких, страстных пальцев.
Ее пальцы чувствуются хрупкими, когда я их целую, и это мне сладко нравится.
Она целовала меня, как бы молясь глазами, снова с пурпуром, почти как черный виноград.
Долго молилась.
Вера не умеет молиться. Это очень печально. Меня так утешает молитва.
Долго плакала, одна, проснувшись, когда Вера заснула наконец. Мне было страшно. Если этот курган предвещает ей могилу, как же я? Я не могу остаться, когда ее не будет. Я не могу, я не могу, не могу привыкнуть без нее.
А может быть – курган не значит могила? Отчего я такая суеверная? Это ужасно.
Если Вера умрет, то и я, конечно, тоже. Убью себя, но что же делать?
Так неприятно окончилась встреча Нового года.
7 января.
Вчера в уборной театральной я увидела маленького человека с большим, круглым, лысеющим черепом и детскими, весело прыгающими глазками. Я удивилась, услышав его имя, что таков этот большой художник
Впрочем, он мне не неприятен, именно из-за детских глаз.
Я сегодня ужасно веселая. Учу новую роль, довольно длинную. Может быть, все-таки есть талант.
Странно, что Вера не любит наставлять меня в ролях. Она совсем не верит и на днях сказала:
– Цари не нуждаются в масках. Маска – это отдых от себя, выход из себя.
Но мне было бы радостнее иначе. Я же очень люблю театр. Отчего-то меня волнует знакомство с художниками! Но Вера смешно отстраняет меня от них.
11 января.
Вера стала странною с тех пор, как только плакала и кричала:
– Я должна тебя дать людям!
Подолгу смотрит на меня своими страшными, совершенно неумолимыми глазами, и молча. Часто задает вопросы странные, на которые так трудно отвечать. Я думаю, оттого трудно, что если ответить просто, то покажется глупым.
Часто она, не дождавшись чего-то непонятного от меня, убегает спотыкливо и жалко в свою комнату и там страшным голосом выговаривает самые страшные свои роли. Это неприятно так близко.
И по ночам мне стало одиноко: Вера не спит больше на моей постели. Думаю, потому, что часто плачет по ночам.
Как прекрасно трагичное под маской, но когда оно так голо предо мною и… когда вовлекает меня насильно… я не знаю, хорошо ли мне. И сама как-то теряю себя.
Впрочем, я сама слезливая и плачу часто и легко.
13 января.
В моей комнате во все окно стоит камелия. Целое дерево-камелия в деревянной кадке.
Я страстно люблю камелии. Листья темные-темные, блестящие, жесткие. Цветы ясные, спелые, открытые и с телом. Только не пахнут. Именно это мне нравится.
В сущности, я камелии люблю, а не розы. Это Вера свои розы мне приписала. Не ей ли и мой сад роз вылился?
Или просто те восковые кусты мои – были камелии?
Сегодня приходил Сабуров без Веры. Просил у меня камелию. Я дала. Когда Вера вернулась и я ей сказала, она вдруг побледнела, лицо перекосилось, и она била меня. Это уродливо. Она била по щекам ладонями и по голове, была сильная, пышущая, с набухшей жилкой через лоб и бешеным ртом набок Мне стало противно и жалко ее.
Потом она сидела полночи на полу в странной позе и смешная в прозрачной рубашке: обхватив колени руками и пригнув голову, вся в комке, и вдруг непонятно сказала:
– Все равно, я обещалась… Ты будешь и их.
Я плакала.
Она не просила прощения.
Разве она не боится, что я уйду? Дико! Мне иногда кажется: она вызывает разлуку.
Так разве я уйду?
Пусть она бьет.
Я же ее люблю.
14 января.
Часто вспоминаю прошлое. Впрочем, без тоски. Каждая минута хороша, даже неприятная. Когда пройдет, конечно.
С ними мне не было худо. Я же и не умею скучать. Они меня любили и баловали. Бабушка заботилась, чтобы учителя меня образовывали для бальной невесты. Окружавшие были довольно красивые, то есть – не были, а казались. Я это знала и именно любила, что казались, и совершенно серьезно принимала это.