— Да ну… удумаешь тоже… не было ничего такого!
Мария въедливо прищурилась:
— Зад-то у тебя хорошенько ремнем расписан!
— Ну и что с того? — откровенно обиделась Катька, — будто тебя не пороли…
— Меня папаня порол, да муж теперича вожжами жарит… Так они-то свои, кровные! А у тебя дядька не-поймешь-какой-юродный, неужто не поласкает, не приголубит такую кошечку? Неужто по голым булкам и ладошкой не пришлепнет?
Катька надулась еще пуще:
— Он… Он… Хороший и строгий! Он не голубит, а если уж порет, так порет!
— Ну и я говорю, порет! — скабрезно разулыбалась Марья. — Небось и платье не сымаешь, когда порет?
— Сымаю… — проворчала Катька. — Порет как положено, у него строго — заголилась и получай… А насчет чего лишнего — напраслину говоришь…
Не добившись своего, Марья перевела разговор на что-то другое, но неприкрытое ехидство и чуть не злоба, внезапно рванувшиеся из груди этой сочной молодухи, запали в душу девушке. Иван действительно приходился ей настолько далекой родней, что даже по тесным деревенским меркам не определишь… Так уж вышло, что последние два года они жили вдвоем с молчаливого и даже одобрительного согласия более близкой родни Катерины: все же мужик в доме, хозяйство не пропадет… А девка вырастет, там видно будет!
Поздним вечером, когда сизые космы тумана уже пропали в темноте и дядька Иван собрался гасить свет, девушка тихо позвала его из своей комнатки.
— Чего тебе, Катеринка? — дядька возник на пороге, обрисовавшись в дверном проеме широченными буграми плеч и большой косматой головой.
Катька сбивчиво пересказала ему Марьины слова, надеясь на утешение и такое любимое движение Ивановой ладони: от затылка к плечам, по волне густых волос расплетенной на ночь косы.
Однако Иван молча застыл, задумчиво поскреб бороду, так же молча снял с печки кисет (покупных сигарет не признавал), свернул толстую самокрутку. Выдохнул клуб терпкого дыма и лишь потом заговорил:
— Ну, видать, ты и вправду заневестилась, Катька… Не дело, значит, мне уж тебя наказывать… На чужой роток не накинешь платок — а кто ж поверит, что такую сладкую красавицу не потискать да не поласкать душевно? Одни ведь живем… Вот и разговоры… Марья — дура, от голодухи на мужика бесится, но язык распустит, и ославят тебя, Катеринка… Хорошо, что сказала. Спи, невеста…
Ушел к себе, лег, ворочался… ну бабы, ну стервы… Ведь чуяла душа, что не зря Мария так крутится рядышком, так и норовит прижаться или под руку подставиться… Сел на кровати, снова закурил и почти не удивился, когда по доскам пола послышались легкие босые шаги:
— Дядюшка Иван… (Катерина всегда называла его именно так) Давай плюнем на их всех… Пусть будет как раньше… Я люблю тебя даже когда ты меня лупишь… Я тебя тогда еще сильней люблю! Я чего хошь для тебя сделаю!
— Ну-ка брысь спать! Ишь ты… любит она… егоза…
«Хотя какая там егоза!» — подумал сам себе, провожая взглядом фигуру в тоненькой ночной рубашке: девка и вправду самый смак, титьки рубашку задирают, бедрами поведет — аж волна по телу, и по ночам во сне стонет да мечется… Созрела красочка! Как есть созрела!
И на другой день и на третий Иван как-то по-другому стал смотреть на свою Катьку, (даже не замечая, что думает уже как о СВОЕЙ), подмечая ее движения, повороты тела, изгибы ладной фигуры. Но раз почувствовав ее «своей», он попал в мертвые тиски между откровенным желанием и опаской навредить девушке… Детское «люблю и хочу»? Или серьезные слова? Не умею, вздыхал Иван — как тут поговоришь, как узнаешь? И решил — пусть идет как идет, куда выведет… А коль языки бабьи в роспуск пошли, надо наперекосяк сделать! Тяжко, но — придется…
И после субботней заутрени, сбросив у банной печи охапку ровно наколотых дров, мрачно проговорил:
— Вот такие дела, Катеринка… Придется тебе нынче на чужой лавке отлеживать…
— Это как на «чужой»? — не поняла Катька, уже запарившая в котелке дикие травы — протирать горящие бедра после субботней лупки.
Иван неуклюже пожал плечами, ворчливо пояснил:
— К Степану отведу… у него Светка такая ж как ты. Когда ее порют, мать да бабка глядят. Вот и тебя… там… посекут.
— Не пойду в чужие! — вскинулась Катька. — Не хочу! Дядюшка Иван, сам выпори! Хоть втрое больше всыпь, не хочу в чужие!
— Ну-ка мне! — построжал голосом Иван. — Нельзя уж нам… Чтоб один на один… Пока ты на лавке голеньким елозишь…
— Ну и чего? — тихо спросила Катеринка. — Так скажи, не буду елозить… буду как деревянная лежать…
Иван аж крякнул: прикидывается или вправду не понимает, о чем разговор? Потом посмотрел в глаза — не поймешь… Серединка на половинку: тело просит, а сама девчонка и не поймет, чего просит…
Да ладно уж, тут как бы с собой совладать! Ведь и вправду как к скамье идет, как ложится, как круглый зад кладет да потом под прутами взбрыкивает — тут уж нет сил, как охота за тугие бока приподнять, крепкий зад повыше вскинуть и…! Ух, упаси господи от греха окаянного!
Упрямо мотнул головой:
— И не перечить! Тута тебе не игрушечки! Под чужими полежишь — зато разговоров не станет.
Катька задавила решительное «нет» и вдруг севшим голосом спросила:
— А ты у Степана меня пороть будешь? Или меня Степан будет?
— Степан… — неохотно ответил дядька.
— А ты даже глядеть не станешь, как чужой мужик меня голышом на лавке распинает? — она и сама не поняла, что этот вопрос задавала не девчонка, а вдруг проснувшаяся женщина… Вопрос как последняя надежда, как палочка-выручалочка. Черт с ним, со Степаном — но ей нестерпимо захотелось, чтобы снова Иван, чтобы всегда только Иван…
— Вот потому и не буду… что у чужих. А ты гляди, Катеринка — там бабы к тебе ох как приглядываться будут… Бабы Степановы, жена да бабка, велели тебе не подол заголять, а совсем нагую сечь…
Ничего нового в этом нет — почти всегда секут голыми, но то, что это намеренно и особо подчеркнули, неприятно резануло по сердцу.
Катерина отвернулась, спрятала глаза под упавшей на лицо прядью волос… Но Иван почувствовал что-то новое, искрой мелькнувшее в накаленном, почти злом, обиженном воздухе между ними. Оба смолчали. Оба механически и коротко доделали мелкие дела по хозяйству. Также молча Катерина вышла к калитке, в пол-оборота посмотрела на сидевшего у крыльца Ивана, спрятанного за клубом самосадного дыма. Коротко вздохнула и пошла к чужим…
Не проронив ни словечка, кроме послушно-вежливого «здравствуйте», деревянным идолом простояла в уголке, пока юркий чернявый Степан при сборе всего семейства стегал свою Светку. Та была ровесницей Катерины, но тонкая, словно лозинка, вертлявая в отца, глупо-смешливая от непривычной ситуации — в комнате была подружка, которая не просто поглядит за поркой, но и сама потом попробует того же! Мать и бабка Светки вроде и занимались какими-то своими делами, но привычно видели все, что творилось в большой горнице. Светка в ночной сорочке вытянулась на толстой пластине скамьи, Степан снял с гвоздя крепкий ремень и возникшая словно ни откуда бабка самолично задрала подол Светкиной рубашки едва не до лопаток, оголяя спину и бедра. Светка сразу же замерла, накрепко стиснула половинки зада и резко задергалась в такт отцовским ударам. Так и отлежала все сорок ремней, звонко ойкая и добела сжимая узковатые, но сильные бедра.