Этой гордостью объясняется то снисходительное презрение, с которым я позволял критике забрасывать меня самой отвратительной грязью.
Не знаю, удалось ли мне сделать то, о чем я мечтал, — я знаю только, что употребил все свои силы и весь свой ум на то, чтобы хоть немного приподнять завесу, за которой скрывается сущность жизни. И когда я творил, то, конечно, не думал над тем, в какие руки попадут мои книги.
ШОПЕН И НИЦШЕ
© Перевод с немецкого А. Соколова
I
Как говорит Заратустра в своей тожественной проповеди?
«Я учу вас сверхчеловеку. Человек есть нечто, что необходимо преодолеть».
«Что же сделали вы, чтобы преодолеть его?
Все существа до сей поры создавали что-нибудь выше себя, а вы желаете быть волною отлива в этом великом потоке и предпочитаете скорей вернуться обратно к состоянию зверя, нежели преодолеть в себе человека?»
Нет ничего, что выражало бы трагедию человеческого духа яснее этих слов.
Кант, отвергнувший Бога как оправдание бытия, — создал себе новое подтверждение его существования, Шопенгауэр, одним дуновением изгнавший призрак свободы воли, — не в состоянии был перенести ответственности за это и создал себе утешение в своей «интеллектуальной совести», а Ницше, этот свободнейший из свободных, Ницше, учивший плавному ритму, легкому парению и быстрому темпу, — Ницше должен был создать своего сверхчеловека, как успокоение, как надежду, как род мягкой подушки, на которой могла бы отдохнуть его утомленная, разгоряченная голова.
Но мы, — подобно клиницисту, отличающему безумие от навязчивой идеи и причисляющему к первому явлению те представления, которые больной считает реальными, а ко второму лишь те, которые страдающий ими сам признает за болезненные, — мы должны установить и в данном случае подобное же различие.
Кант и Шопенгауэр поддерживали свои заблуждения с полнейшею верой, они воображали, что придерживаются строжайшей последовательности, а Ницше, — верил ли он хоть одно мгновение в тот признак, который создал себе в тяжелые часы отчаяния?
Не с покорной ли улыбкой, добродушно посмеиваясь над самим собою, твердил он себе то, что некогда написал о необходимости освобождения или о католицизме чувств?
То самое, что дает мне возможность установить различие между Кантом, Шопенгауэром и Ницше, является и отличием индивидуализма прежних времен от современного.
Индивидуумом[35] древности и средних веков была мощно выраженная личность, полная кипучих сил, последовательно вырождавшихся в безумие, полная непоколебимой, бесповоротной фанатической веры, пламенных духовных порывов и в то же время самого грубого организма. Индивидуум этот был одновременно хищным зверем, безумцем и божеством; и такого-то рода индивидуумы взяли безумие исходным пунктом каждого религиозного и общественного установления, они-то именно, в силу их демонической способности внушения, выдвинули на сцену сильнейшие примеры массового психоза: крестовые походы, религиозные войны и, наконец, Французскую революцию.
Мания и вера — вот отличительные признаки подобного индивидуализма.
Кроме этого отличительного признака, т. е. стремления к власти, индивидуализм нашего времени не имеет ничего общего с прежним.
В те времена, когда стадный инстинкт выражался в сильном чувстве общности, когда права каждой отдельной личности были строго ограничены, когда всякое стремление к проявлению силы понималось и отвергалось как нарушение права всех, когда все, возвышавшееся над уровнем повседневности, старых обычаев и традиций, встречало отпор, как нечто вредное и опасное для общества, — нельзя было и думать о каком-либо развитии властолюбивых инстинктов, о выражении сил, жаждущих подвига, о надлежащем применении исключительных задатков.
Для индивидуума с подобной организацией нет места в «обществе».
А так как такая личность не может проявить свою деятельность в той форме, в какой ей этого наиболее бы хотелось, так как ей не хватает общего сочувствия каждой ее мысли и каждому поступку, то она и начинает чувствовать себя каким-то отверженцем, чандала[36], какой-то парией, и уже сама рассматривает себя, как индивидуум.
Современного индивидуума отличает сознание себя сверхчеловеком, чувство обособленности от рыночных интересов толпы, сознание связанности своих инстинктов и постепенного истощения источников своих сил, — история индивидуума обращается в печальную монографию подавленной воли и искаженных инстинктов, историю медленно образующегося горного потока, в котором вода, не находя себе исхода, устремляется в глубину, растворяет горные породы, разрушает, размывает их и уничтожает строение скалы в самых ее недрах.
Отсюда — тоска по освобождению и стремление к простору, опасная трепетная тоска и стремление туда, ввысь, по ту сторону.
Но эта тоска и это стремление имеют еще один отличительный признаю своей безнадежности, ясное сознание, что имеющаяся в виду страстно желанная цель есть не более, как навязчивая идея.
В этой тоске выражается дух, разрушающий все в себе едкой кислотою рассудка, дух, давно уже утративший веру в самого себя, недоверчиво и критически относящийся к своей собственной работе, дух, выслеживающий самого себя, утративший способность серьезного отношения к себе, научившийся высмеивать самого себя и играть собственными проявлениями, как мячиком; дух, неудовлетворенный наивысшими, наитончайшими человеческими восприятиями, пришедший, наконец, после долгих исканий, к безутешному сознанию, что все напрасно, что превзойти самого себя он в состоянии.
Отсюда — погоня за наслаждением.
Но этому болезненному исканию наслаждения недостает той непосредственной, самодовлеющей радости, которая проистекает от накопления избытка производительных сил. Индивидуум настоящего времени лишен этого здорового инстинкта, а потому, взамен наивной радости, испытываемой от освобождения избытка сил, у него возникает влечение к самозабвению. Вся жизнь его сводится к чистейшему самоусыплению.
Болезненность подобного рода наслаждения, которое сводится к стремлению усыпить самого себя, определяет и уясняет и самый характер наслаждения.
В болезненном напряжении неспособных к работе нервов парит индивидуум-декадент и подымается до тех таинственных границ, где наслаждение и страдание человеческого бытия переходит одно в другое, где оба они в своих крайних проявлениях сводятся к особого рода разрушительному чувству восторга, к экстатическому существованию вне и выше самого себя.