Пока Мафальда, не разгибаясь, полулежит ко мне спиной, хватаюсь рукой за грудь и, застонав, валюсь на постель. Старый трюк под названием «приступ». Я прибегаю к нему всякий раз, когда, поддавшись «его» уговорам, снимаю какую-нибудь шлюху в темной аллее пригорода, а чуть позже, при свете, обнаруживаю перед собой старую гарпию. Постанывая, я мямлю: – Мне плохо, мне плохо. Скорее что-нибудь покрепче, коньяк… Прихватило, я так и знал, я чувствовал, как оно накатывает… Скорее, мне плохо! Несмотря на эти жалобные просьбы, Мафальда особо не торопится. Она медленно приподнимается, поворачивается, упирается ладонями по обе стороны моего обмякшего тела, наклоняется надо мной и смотрит на меня в упор недоброжелательным взглядом: – Коньяку можешь выпить внизу сколько душе угодно. Только кому ты лапшу на уши вешаешь, Рико? Тон ее голоса изменился: это уже не мелодичное щебетание, а сухое, насмешливое шипение. Пробую взбрыкнуть: – Ты что, мне не веришь? – Конечно, нет.
– Думаешь, я импотент? – А что прикажешь думать? Предпочитаю промолчать. Мафальда продолжает ядовито: – Сначала мы все из себя такие донжуаны и казановы, руки распускаем под столом, целоваться лезем за дверью. А как до дела доходит, так сразу нам плохо. Никак, сердечко прихватило? А, Рико? – Ты же сама почувствовала в тот день, что я не импотент, разве нет? – Ладно, пусть не импотент. Назовем это по-другому. Заторможенный. Так тебя больше устраивает? – Хорошо, но клянусь… – Вот где у меня ваши клятвы. На словах вы все половые гиганты, а на деле – едва стоит, соплей перешибешь. И причин у вас хоть отбавляй: Протти – тот от рождения женилкой не вышел: щекотун вот такусенький; у тебя – и вовсе голяк. Так какого вы вообще женитесь? Чего пыжитесь? Когда, наконец, оставите меня в покое? – Прости, я сегодня действительно, как ты сказала, заторможенный. С кем не бывает. Может, еще разок попробуем? – Убирайся, чтоб ноги твоей здесь не было, убирайся, убирайся, убирайся! Неожиданно на меня обрушивается целый шквал шлепков, пощечин, тумаков, царапин. Взгромоздившись на меня, Мафальда непрестанно выкрикивает: «Убирайся», хотя сама при этом не выпускает меня, прижав махиной своей туши. В конце концов я с силой отталкиваю ее, соскакиваю с кровати, вихрем вылетаю из спальни (вдогонку мне несутся заключительные проклятия, переходящие напоследок в отчаянные, душераздирающие рыдания). И вот я снова в будуаре. Закрываю дверь на ключ, в два счета одеваюсь и устремляюсь в коридор. В коридоре, словно гость, забежавший на верхний этаж для удовлетворения естественной надобности, вышагиваю степенной походкой мимо двух рядов дверей. «Он» пока что молчит. С искренним, глубоким отчаянием проговариваю: «- Теперь я не только лишился режиссуры, но и нажил себе врага. Ты погубил меня!» Тут происходит нечто ужасное и непредвиденное. «Его» голос, до неузнаваемости изменившийся, похоронный, зловещий, леденящий кровь, возглашает, чеканя звуки: «- Неужто ты еще не понял? Я не помог тебе по одной простой причине! Я не хочу, чтобы ты был режиссером.
– Но почему? – Потому что твою энергию, твою мощь, короче говоря, ту жизненную силу, которую твой остолоп Фрейд называет «половым влечением», ты должен отдавать мне, и никому кроме меня».
XIV ЗАПУЩЕН!
Так между «ним» и мною была открыто объявлена война. Теперь все окончательно прояснилось. «Он» не хочет, чтобы я был творцом, художником, режиссером. Иными словами, «он» не хочет, чтобы я преодолел свою врожденную ущербность и обрел полноценную свободу. Вместо этого «он» жаждет одного: чтобы всю жизнь я проходил в закомплексованных недомерках, в жалких шутах, лизоблюдах, наушниках, фиглярах и сводниках вроде Кутики, с огромным членом и безмозглой башкой. «Ему» мало того, что перед всеми я выгляжу клоуном и недоумком, «он» стремится сделать из меня примерного мужа, примерного отца, примерного потребителя, примерного гражданина, а главное – примерного развратника. Одно не противоречит другому: горбун Риголетто, как гласит народная молва, был, подобно мне, исключительно щедро наделен природой; в то же время известно, что он был любящим отцом и добропорядочным гражданином. В общем, по «его» разумению, все мои способности должны ограничиваться воспроизводством потомства, ибо, если творчество не может не быть ниспровергающим и разрушительным, то с детьми, после надлежащей головомойки с помощью средств массовой информации, можно делать все, что угодно, а именно: из них можно лепить еще больших узколобиков и болванчиков, чем их родители. Да-да, произведение искусства живо, а потомство можно мастачить и мертворожденным, хотя впоследствии оно и будет казаться живым. Далее: живой организм всегда революционен, меж тем как мертвый не может не быть консервативным. Вывод: да здравствует эротизм, оболванивающий человека и превращающий его в послушного гражданина! Да здравствует массовый секс, позволяющий прочно удерживать массы в глубоком «низу»! Эти и многие другие мысли носятся в моей голове, пока медленно и чинно я шествую по коридору второго этажа.
На лестничной площадке подхожу к балюстраде и смотрю вниз. Приглашенные еще толпятся у дверей гостиной, повернувшись спиной к прихожей; все молчат, в полной тишине вытянулись на цыпочках и подались вперед, чтобы лучше видеть. Лично я ничего не вижу, так как лестничная площадка нависла над дверями гостиной. Однако все слышу и довольно отчетливо могу представить, что там происходит. Зычный мужской голос, усиленный микрофоном, наигранно имитирует аукциониста: – Взгляните, господа, присмотритесь к ней хорошенько. Перед вами уроженка Рима – города, знаменитого своими красавицами. Посмотрите на эти точеные, безупречные формы. А ну, повернись. Что-о? Не хочешь? Эй, надсмотрщик, всыпь-ка ей хлыстом по ногам, да смотри, не слишком сильно, не то испортишь мне товар. Что, не надо хлыстом? Будешь поворачиваться? То-то же. Тогда повернись и покажи нам обратную сторону луны. Полюбуйтесь, господа, юная римская рабыня, карманная Венера. Скажите, где вы еще найдете такую куколку? И стоит недорого. Мы выставляем ее за тридцать тысяч талеров Марии Терезии, императрицы Австрийской.
– Сто тысяч венецианских цехинов.
– Сто двадцать тысяч миланских дукатов.
– Сто пятьдесят тысяч французских луидоров.
– Сто шестьдесят тысяч испанских дублонов.
– Сто семьдесят тысяч папских скудо.
Аукцион в полном разгаре. В эту самую минуту одна из статисток или участниц представления продается или покупается, демонстрируя на помосте свое полуобнаженное тело, закованное в кандалы. Неторопливо спускаюсь по лестнице, держась рукой за перила. Никто меня не видит; никому нет до меня дела. Незаметно проскальзываю за спинами гостей и выхожу из дома.