Я, естественно, парирую: «- Никакой я не дуралей. Наоборот, мое решение вполне разумно. Ты спросишь почему? Да потому что я в полной мере сознаю свое положение, выход из которого только один – смерть. Дуралеям такое не по плечу. Это удел людей неглупого десятка.
– Все так, если бы ты и впрямь осознал свое положение. Только вот осознанием здесь как раз не пахнет. Поэтому я и назвал тебя дуралеем.
– Тогда давай разберемся, в чем, по-твоему, заключается мое положение».
С этими словами я ставлю пистолет обратно на предохранитель и убираю его в бардачок. Интересно, что «он» скажет. Достать пистолет и застрелиться я всегда успею. После короткого молчания «он» отвечает: «- Если все раскладывать по полочкам, уйдет слишком много времени. Приведу-ка лучше пример. Между прочим, ты, сам того не подозревая, предоставил его в мое распоряжение.
– Какой еще пример? – А вот послушай. В один прекрасный день ты решаешь бросить жену и сына, уйти из дома, поселиться одному и вести совершенно целомудренный образ жизни, дабы искусственно вызвать так называемую сублимацию. Подыскиваешь подходящую квартирку и переезжаешь. Но – подчеркиваю и прошу тебя обратить внимание – не обставляешь ее. Ты ограничиваешься самой необходимой обстановкой: кроватью, столом, креслом, парой стульев. На самом деле квартира пуста; тебе невдомек, что пустая квартира и есть подлинное отображение твоей теперешней жизни: ничего лишнего, что радовало бы глаз, все сосредоточено на одной-единственной мысли, и ладно бы дельной а то ведь никудышной: полностью прекратить всякую мою деятельность. Что же в результате мы имеем? А вот что. В этой опустошенности твоей жизни, так удачно выраженной в опустошенности твоей квартиры, я распрекрасно существую: существую как раз вопреки твоему желанию подавить меня; скажу больше: я – единственное по-настоящему живое существо в твоей жизни. Мое одержимое существование питается твоим стремлением извести меня. Пока мы жили в любви и согласии, я, так сказать, ощутимо участвовал во всех твоих делах, а не только выполнял обязанности «члена». Теперь, после того как ты опустошил свою жизнь, я везде и всюду являюсь исключительно «членом». Такое грубое сведение моих многочисленных способностей к роли одного органа, пусть и символического, привело к тому, что я целиком и полностью сосредоточился на этой роли, сделав ее главным средством самовыражения. Вот тебе и объяснение твоей эротомании; когда-то ее еще можно было переносить, но с тех пор, как ты ушел из дому, она превратилась в навязчивую идею. Этим же, кстати, объясняется и то, что тебя так «неожиданно» потянуло на Вирджинию. Меня впору сравнить с цветущим, ветвистым деревом, которое ты безжалостно обкорнал, оставив один убогий сучок, а теперь еще и удивляешься, почему этот сучок все время выпячивается и вообще ведет себя крайне напористо. Да, ты не напрасно боишься, что все это может повториться и что в следующий раз мне удастся тебя совратить. Только на самом деле, благодаря твоему комплексу подавленности, ты сам себя совратишь. Одурманенный навязчивым желанием достичь хваленой сублимации, ты уже не понимаешь, что в конце твоего раскрепощения тебя поджидает лишь одно – смерть».
«Он» на мгновение замолкает, а потом саркастически усмехается. В замешательстве я спрашиваю: «- А теперь-то над чем потешаешься? – Все над тем же: толкнул тебе нравоучительную речугу, а сам тут ни сном ни духом. Кому, как не мне, знать, что только это душещипательное сюсюканье на тебя и подействует, – а иначе как бы я тебя остановил? При другом раскладе я бы с тобой не так говорил.
– А как?» Снова короткое молчание, и вот что я слышу: «- В одном из городов на юге Индии есть храм, высеченный в скале. По сумрачной винтовой лестнице храма можно спуститься в подземелье. Здесь взгляду предстает бесконечная галерея, слабо освещенная несколькими тускловатыми лампадами, вместо колонн и арок свод галереи поддерживают два ряда фантастических чудовищ. Это животные с человеческой головой и звериным туловищем или, наоборот, с головой зверя и туловищем человека. Проделав немалый путь под сводом, кишащим грозными чудищами, оказываешься в небольшой, почти погруженной во тьму круглой зале. Посреди залы, обнесенный железными перилами, стою я, точнее, мой двойник. Меня изваяли в камне, стоймя, налитого кровью, в момент наивысшего напряжения. Передо мной молятся коленопреклоненные мужчины, женщины, дети. Их поток нескончаем. Они бросают на землю цветы, осыпают меня горстями лепестков, орошают елеем, лоснящимся в полумраке, так что создается впечатление, будто у меня происходит непрерывное семяизвержение. К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, когда я остановил твою самоубийственную руку, настала наконец пора открыто сказать тебе: отныне ты должен воспринимать меня не по старинке, не как заурядную часть тела, ничем не отличающуюся, скажем, от руки, носа или уха, но как божество, более того – как «твое» божество. То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений – нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия».
От негодования я взрываюсь: «- Ах вот как, бог?! Это ты-то? Не смеши! Хотя здесь впору плакать, а не смеяться. Если ты – бог, то я в таком случае супербог. Я могу крутить и вертеть тобой, как мне заблагорассудится, а нужно будет – так и вовсе уничтожу».
«Он» почему-то не отвечает. Молчит как рыба, словно «ему» больше нечего сказать. Продолжаю уже спокойным, рассудительным тоном: «- И тем не менее я хочу еще раз услышать твое мнение. Ты прав: пустой дом, в котором я поселился вдали от собСтвенной семьи, – это моя жизнь, и в этой опустошенной жизни ты просто не мог не выпятиться и не остервенеть. Поэтому первым делом я вернусь к Фаусте и сыну. Кроме того, расставим все точки над «i» в нашем споре. Никакой ты не бог, а я не супербог. Я – обыкновенный горемыка с необузданным темпераментом, а ты – всего лишь оружие этого порока. Теперь я постараюсь вернуться к прежней жизни».
Молчит. Наверное, ждет моего «последнего» слова. Продолжаю: «- Что же касается столь ненавистной тебе сублимации, то знай: я скорее буду считать себя неудачником, слабаком, бесталанным киношником, чем хотя бы на секунду допущу, что она невозможна».
Снова молчание. Немного выждав, заключаю: «- Я все равно останусь жалким «ущемленцем» и буду верить в сублимацию, и эта вера будет поддерживать меня в непрестанной борьбе с тобой, невзирая на то, что в большинстве случаев я вынужден уступать».