— Ведь она чудесная девушка… Она все понимает, все… Ее били… Понимаете? По щекам лупили, а она щеки подставляет…
Это сейчас в особенности почему-то мучило Ивана Андреевича. Он схватился за голову и заплакал.
— Ну, ну, полно.
— Не могу. Ну, чем она грязна? Вы скажите!..
— И охота вам только говорить об этом. Вы все преувеличиваете.
Иван Андреевич с силой толкнул Боржевского в плечо.
— Вы не понимаете: тут узел.
Смеющиеся глаза Боржевского его раздражали. Но он продолжал говорить, слушая собственные слова, которые звучали особенно громко и отчетливо, точно это были чьи-то посторонние слова.
— Это надо осмыслить, переварить. Это огромно, важно…
Он подошел к краю террасы и поглядел сбоку на освещенные окна с кисейными гардинами и на весь дом.
— Публичный дом… целая слобода… целая маленькая территория с керосинокалильным освещением… Государство в государстве. Ведь это же надо понять, а не просто и тупо принять: «это, мол, разврат», и баста!
Он громко рассмеялся. Но Боржевский его не понимал.
— Тут просвет…
Он стремительно направился в комнаты. Ему захотелось опять видеть и ощущать их всех.
— А не лучше ли домой — бай-баеньки? — говорил ему сзади, за спиной, Боржевский, когда они шли назад по коридору, где пахло смесью косметики и застоявшегося табачного дыма.
— Послушайте, а что скажет Петр Васильевич?
— Я презираю Петра Васильевича. — Дурнев вызывающе остановился.
— А Лидия Петровна?
Иван Андреевич смерил Боржевского взглядом: навязчивость и наглость этого человека переходили всякие границы. Что ему, наконец, нужно от него?
— По какому праву, милостивый государь, вы осмеливаетесь об этом мне говорить?
— Ну, будет, будет, голубчик… Какой вы горячий.
Ах, все это не то! Ему казалось, что он что-то забыл. Может быть, Боржевский даже прав. Что он сказал? Лидия? Да, конечно. Ведь это же и есть то самое, что нужно решить… сейчас же, не откладывая. Это и есть главная боль.
Иван Андреевич попытался себе представить Лидию.
Отчего у нее такой глупый и важный вид? И совсем нет боков.
Он неприязненно, с раздражением усмехнулся.
И, вообще, длинная шея, долгий нос… губы вот так брезгливо опущены…
Он пожал нетерпеливо плечами…
— Будет вам, пойдемте! — настаивал Боржевский. — Ведь это же нехорошо. Подумайте, вы — жених, человек с солидным положением.
Иван Андреевич хотел легонько отстранить Боржевского, который не пускал его в дверь.
— Вот оказия! Человек! — крикнул тот. — Шубу и калоши барину!
— Но позвольте, я не дитя… Впрочем, понимаю. Вам жаль будущего гонорара. (Иван Андреевич грубо рассмеялся). Я могу вас успокоить: я все-таки доведу начатое до конца. А сейчас я прошу мне не мешать.
— Стыдитесь, Иван Андреевич, вы забыли…
— Что я забыл?
Он говорил что-то о своем долге.
— Увести меня? Что за вздор? Какой долг?
— Мой долг увести вас отсюда, — говорил Боржевский быстро, и его пестрая бородка смешно двигалась.
От конца коридора спешила хозяйка.
— Мосье, я окончательно не дам вам вашей шубы. Девочки!
Она похлопала в ладоши. Потряхивая монистами, выпрыгнули румынка и турчанка. Одна из них оттащила в сторону Боржевского и погрозила ему пальцем.
— Ох, какой сердитый старик! Пойдем, Вася, Ваня или Гриша… да и не все ли равно? Правда ведь, детка? Все равно. Пойдем, что ли… Спроси мне мандаринов.
— Почему мандаринов? Но, впрочем, все равно. Человек!
Девушка висла у него на правом локте.
— Будет подано, — кивнула головой хозяйка.
— Элиз, вы?
Она сделала жест рукой.
— Пойдемте, — говорила Элиз, мелодично звеня серьгами и увлекая Ивана Андреевича. — Милый! Какой вы милый! Я ужасно люблю блондинов. Вас я обожаю.
Нет, это — не румынка. Ту зовут Катей. Это — совсем другая. Откуда она взялась?
Он смотрел в ее личико с наивными, ярко накрашенными губами и детски-трогательными глазами. Почему он не заметил ее раньше? И почему они все здесь, решительно все, так интересны? Может быть, потому, что пудра придает их лицам странную трогательную безжизненность. Они точно были живы… когда-то, и потом умерли, чтобы ожить опять вот здесь, на окраине города, в черную ночь!
Сзади до него доносился отрывистый разговор Боржевского с хозяйкой.
— В шесть часов, завтра…
Ему хотелось крикнуть: «Вздор!.. врет!»
— Понимаю, понимаю, — говорила хозяйка: — Ох, я понимаю… Я окончательно понимаю… Я ведь вас очень хорошо знаю, мосье Боржевский, я вас очень хорошо знаю… Все-таки… Элиз!
Девушка оставила руку Ивана Андреевича.
— Отчего? — спросил он, испытывая отчаяние.
Она лукаво засмеялась, неуловимо кружась перед ним.
— Мамаша не велит.
— Господин, мы будем вас ждать послезавтра.
Иван Андреевич сильно обиделся, но кто-то уже подавал ему шубу, всовывая ему насильно руки в рукава.
Девушка убежала.
— Это дико, — бормотал Иван Андреевич, испытывая от стыда и гнева жар в лице. — Но, впрочем, мы с вами больше незнакомы, — обратился он вдруг резко к Боржевскому.
— Нет, не сюда, мосье!..
Девица с голыми руками, с полуоткрытой грудью и в короткой красной шелковой юбке испуганно затворила перед ним дверь. Кто-то мелькнул перед ним контуром расстегнутой черной жилетки. Ему показалось, что это Бровкин.
— Ах, мосье, опять не сюда… окончательно вы опять не в ту дверь. Ох, мосье, можно ли так?
— Куда же мне идти? — заревел Иван Андреевич.
Человек с рыжими усами юрко подталкивал его в правый бок. Он оступился куда-то вниз, в холодное темное пространство и понял, что вышел на воздух. Где-то зачмокал извозчик. Это, значит, была улица.
Они стояли на крыльце.
На другой день Дурнев еще спал, когда к нему постучался Боржевский.
Всю ночь его томили яркие мучительные сновидения. Ему казалось, что он идет по длинным гулким переходам вокзала, стараясь догнать Лиду, которая куда-то уезжала. Потом Лида стояла на площадке вагона и что-то ему говорила и смеялась. Он хотел ее понять и не мог. Тогда она рассердилась, и у нее сделалось каменное, непроницаемое, равнодушное лицо. Он схватил ее за руку, но поезд тронулся, и она упала. Он и кондуктор, тот самый, который присутствовал тогда при его прощании на вокзале с Серафимой, подхватили ее на руки, но она уже была мертва. И лицо у нее было по-прежнему каменное, а глаза смотрели мучительно и страшно.
И он понимал, что совершил преступление, и умолял кондуктора и еще каких-то окружающих о помощи. Но все уверяли, что ее уже нельзя спасти.
— Да, меня уже нельзя спасти, — говорила и она, лежащая.
И от лица ее и глаз веяло чем-то особым, смертным. Он плакал и целовал ее руки и холодное лицо с глазами, полными слез.
Но это были лицо и глаза не Лиды, а Серафимы.
— Ты убил меня, — говорила она. — Что я тебе сделала?
Потом ее клали в большой длинный черный ящик, в котором перевозят в товарных вагонах покойников. Она ухватилась тонкими белыми руками за край ящика, но сверху уже навалили крышку.
— Прищемите, — крикнул он.
Но вокруг засмеялись.
— Глупости, — говорил Боржевский, — теперь уже поздно.
— Но она жива, — умолял Иван Андреевич.
— Оставьте! — говорил тот, сердясь. — Если бы она умерла, разве бы играла музыка? Перестаньте… Нехорошо… На вас смотрят.
Действительно, играла музыка. Но музыка была похоронная. Он шел за катафалком, впереди которого шагали в ногу солдаты и играли на гармониях.
— Вы — человек солидный, — говорил Боржевский. — Не плачьте. Иначе могут узнать в городе. Смотрите, над вами смеются.
Действительно, на катафалке сидели и смеялись какие-то девушки в восточных костюмах. Они кричали что-то Ивану Андреевичу, и на груди у них звенели монеты. Но он старался не обращать внимания, потому что боялся быть скомпрометированным.
— Так, так, — говорил Боржевский. — Ведь это же совсем не катафалк. Это — самый обыкновенный балаган. А вы плачете.
И Ивану Андреевичу было стыдно, что он плакал. Над ним смеялись и протягивали ему с катафалка руки.
«Да он ведь он мертвый!» — подумал он внезапно в слепом стихийном ужасе.
— Он мертвый? — спрашивал он Прозоровского, но тот не отвечал и смеялся.
Ехали кладбищем. Уже стемнело. Тут были две могилы. Их надо было разыскать, но он не мог.
— Вы должны решиться, — говорил строго Боржевский, оставляя его одного. — Вы — трус.
Иван Андреевич не мог сделать больше ни шагу. Он сел на скамью у страшно белевшего высокого памятника.
— Вставайте! — кричал ему откуда-то и стучал Боржевский.
Иван Андреевич сделал последнее усилие и понял, что это был только тяжелый сон. Он лежал на спине в оцепенении и понимал, что наступило утро и его будил пришедший зачем-то Боржевский.