«Ну ладно, успокойся, все же кончилось», — сказал Римини и, вытянув руку, погладил Софию по голове. Движение получилось каким-то странным: взвешенным и при этом несомненно ласковым — в общем, слишком уж отработанным и профессиональным, как у медсестры. Тем не менее София, которая до того сидела, уткнувшись лицом в ладони, приняла эту дежурную ласку за чистую монету: подняв лицо, она улыбнулась — глаза заплаканы, лицо залито слезами, нос припух, губа деформирована герпесом — и столь же мастерским, автоматическим, отработанным на долгих тренировках движением перехватила руку Римини, которую тот как раз собирался отдернуть. Это произошло молниеносно, как связка блоков и ударов в каратэ — особом любовном каратэ: победа в поединке засчитывается тому, кто сумеет вновь завоевать потерянного возлюбленного. Задержав его руку в своих, она поднесла ее к губам и стала целовать — в ладонь, в пальцы, в каждую костяшку пальцев… Ладонь Римини непроизвольно сжалась в кулак, но София сумела притянуть ее к себе еще ближе, вновь раскрыла его пальцы и продолжила целовать; у Римини, парализованного этим натиском, было чувство, будто он находится на приеме у какого-то целителя-эзотерика, утверждающего, что результат исцеления полностью зависит от количества поцелуев, которыми будет покрыта кисть руки пациента, — пикантность ситуации добавляло то, что вполне здоровую руку целовали губы с герпесом. «Впрочем, все было не так уж плохо», — сказала София, в первый раз за все время их встречи улыбнувшись. Римини тем временем высвободил руку под предлогом того, что ему нужно было подозвать официанта. София смотрела на него — спокойно, пристально и решительно, даже с неожиданно проявившимся чувством собственного превосходства. Судя по всему, в метрической системе, единицами которой измерялись чувства Софии, неделя испытаний бок о бок с Фридой Брайтенбах в Сантьяго перемножалась с многократно повышающим коэффициентом и приравнивалась к многовековому опыту, придавая самой Софии авторитет как минимум какого-нибудь египетского божества. «Знаешь, у меня там было время кое о чем подумать, — сказала она. — Я много думала о нас, о том, что с нами произошло…» Римини механически кивнул головой. София снова улыбнулась и вопросительно посмотрела на него, словно приглашая поделиться с ней какими-то мыслями. «Что, — удивленно спросил Римини, — что?» — «Ну а ты? — сказала она. — Ты о нас думал?» Римини стал искать ту самую черную кошку, вот только комната оказалась уж слишком, слишком темной. «Знаешь, все произошло так недавно. Наверное, лучше сначала немного успокоиться…» — сказал он. «Брось, — отмахнулась от его объяснений София и, наклонившись к нему поближе, настойчиво повторила: — Уж я-то тебя знаю. Не мог ты об этом не думать». — «Не знаю, что и сказать тебе на это». — «Перестань. Это же я, София. Не бойся. Все будет хорошо». Несколько секунд они просидели молча, близко-близко друг к другу. София смотрела на Римини чуть снизу вверх, словно ожидая чего-то; он же тем временем делал вид, что больше всего на свете его занимают тени прохожих, то и дело возникавшие и пропадавшие вновь на ярком фоне освещенной солнцем улицы. Судя по всему, какая-то тайная пружина все-таки сработала, и София, вздохнув чуть свободнее, привычным жестом открыла сумку-портфель и сообщила Римини: «Я, кстати, тебе письмо написала».
Сейчас десять минут четвертого, моя ведьма только что уснула, и я спустилась в гостиничный бар с твоим старым экземпляром «Ады» (можешь не искать эту книгу: она осталась у нас дома, ты не то забыл, не то не счел нужным забрать ее; теперь она моя, и претензии с твоей стороны не принимаются), с открыткой с «Призраком» Рильтсе в качестве закладки и с моим блокнотиком. Писать приходится почти в темноте, но это неважно: в этом письме я хочу поговорить с тобой так, словно ты больше не избегаешь меня, словно мы снова дома в Буэнос-Айресе — вместе, ты и я, Римини и София, София и Римини. Вместе. (Прочитать это, наверное, будет нелегко — очень плохо видно; завтра с утра постараюсь найти время переписать все набело.) С того дня, как ты переехал, я все время пишу — я записываю все, что со мной происходит, мои воспоминания, какие-то мысли, впечатления о прочитанном и цитаты («Забвение — это спектакль, который дают каждый вечер» — «Ада», стр. 263). Знаешь, Римини, мне так нравится писать. Ощущение такое, что, пока я пишу, ты рядом со мной, смотришь на меня, заглядываешь через плечо… Иногда, не поверишь, я даже приподнимаю обложку блокнота, как в школе — помнишь, ну, чтобы эта противная Венанци не списывала. Надеюсь, ты про меня не забыл? Только не вздумай сказать, что забыл, слышишь, Римини. Я этого не выдержу. Лучше скажи, что терпеть меня не можешь, что ненавидишь меня, что тебе больше всего на свете хочется ударить меня, разбить мне лицо в кровь; скажи, что ты влюбился в другую женщину, что ты уезжаешь на другой конец света, — только не вздумай сказать, что ты начал меня забывать. Это преступление. Двенадцать лет, Римини, двенадцать. (Это же почти половина нашей жизни!) Никто (черт, наверное, не видно, ручка плохо пишет, но я подчеркнула слово «никто» два раза) не имеет права забыть двенадцать лет вот так, за какие-то несколько дней. Нет, ты, конечно, можешь попытаться, если захочешь (я, Римини, если честно, попыталась. Ты не поверишь, но я действительно пыталась забыть все это — но не смогла, как, в общем-то, и следовало ожидать), можешь приложить к этому все силы, но уверяю тебя — это бесполезно. У тебя все равно не получится. Гостиница битком набита кубинскими волейболистами. Сегодня я видела, как они играли прямо перед входом в отель. Угадай, что я при этом вспомнила — нет, Римини, даже не вспомнила, увидела, — я увидела тебя. Я увидела, как ты взлетаешь в воздух перед сеткой на пляже — ты такой светленький и, главное, такой молодой-молодой, я чуть не расплакалась. (Прости. Это, наверное, «Ада» так плохо на меня влияет. «Ада» и Рильтсе. Да ладно — на меня сейчас, если честно, все плохо влияет.).
Римини не стал читать это письмо. Он сложил конверт вдвое и спрятал его в карман — так он будет делать всякий раз, когда София станет совать ему в руки свое очередное письмо или записку; София же посмотрела на него печальными глазами обманутого ребенка — так она будет смотреть на него всякий раз, когда Римини будет лишать ее величайшего удовольствия — следить за его лицом, пока он читает то, что написано без него, вдалеке от него, но только для него. Он не стал читать при Софии ни то письмо, что она написала ему в Чили, ни то, что она напишет много позже в очереди на прием к своему гомеопату («Римини, мы твердо решили: с герпесом нужно бороться до победного конца»), ни то, что она набросает еще позже, когда, прикрывая от окружающих губу, превратившуюся в сплошную лиловую болячку, будет ехать к какому-то дерматологу — фанатику лечения герпеса, а поезд метро застрянет минут на двадцать между станциями («Где ты, любовь моя? Ты говорил, что я могу рассчитывать на тебя в трудной ситуации, где же ты, любимый? Где ты именно сейчас, когда ты мне так нужен?»), ни даже то, которое она мысленно стала редактировать в гостях у Фриды в тот вечер, когда наставница и ученица помирились, обе потрясенные британским документальным фильмом о языке глухонемых («Я кладу руку сначала на свое сердце, а затем на твое: даже ведьма и та говорит, что такие люди, как мы, не должны расставаться»), и даже ту дюжину наползающих друг на друга строчек, часть слов в которых была вконец размыта слезами, — ту записку, которую София, как она клятвенно его уверяла, написала еще почти пятнадцать лет назад, сразу после того, как призналась, что изменила ему с Рафаэлем, — и с тех пор, по ее словам, хранила ее, не перечитывая и не отдавая адресату, хранила в той же шкатулке, где у нее лежала прядь волос с головы шестилетнего Римини.
Как-то раз они совершенно случайно встретились на улице. Шел сильный дождь. Спрятав Римини под своим зонтиком, София предложила ему зайти куда-нибудь выпить и переждать ливень. Римини в очередной раз удивился тому, как все странно устроено: похоже, что после развода у Софии образовалось огромное количество свободного времени, и это время она была готова тратить только на любовь. Он был вынужден отказаться от ее предложения, потому что куда-то опаздывал. Впрочем, как всегда, опаздывая, он был невероятно любезен и заботлив. Внимательно посмотрев на кусочек бинта и пластыря на губе Софии, он поинтересовался ее самочувствием. Та сказала, что ей сделали операцию по удалению герпеса. «Неужели герпес оперируют?» — спросил он. Понимая, что действительно опаздывает, он никак не мог заставить себя попрощаться и уйти — какой-то искренний и при этом необъяснимый интерес удерживал его рядом с Софией. Та грустно смотрела на него. «Ты прочитал мое письмо?» — спросила она безнадежно. «Да, конечно, — ответил он и опять поинтересовался: — А наркоз общий или местный был?» — «Ты мое письмо читал?» — повторила она свой вопрос. «Да, я же тебе сказал. А потом что — зашивали?» — «Тогда почему ты расспрашиваешь меня о том, что я тебе уже рассказала в письме?» Они принялись ругаться, загнанные дождем в тесное пространство под зонтиком. Римини начал бурно жестикулировать и случайно задел подбородок Софии — совсем рядом с еще не зажившей ранкой; естественно, он тотчас же попросил у нее прощения. Двум мужчинам, бежавшим по тротуару, прикрываясь водруженными на голову портфелями, пришлось выйти на проезжую часть, чтобы обогнуть Римини с Софией. До слуха Римини донеслись несколько не то ругательств, не то упреков, адресованных им, но окрашенных тем не менее немалой толикой зависти, — так обычно возмущаются люди, ставшие свидетелями романтической сцены: нельзя не счесть ее неуместной, но нельзя и не позавидовать в глубине души мужчине и женщине, которым в эту минуту нет никакого дела до уместности и приличий. В общем, в конце концов они с Софией оказались у стойки бара в каком-то мрачном кафе, до отказа набитом — в этот час и в такую погоду это было естественно — какими-то курсантами и сотрудниками ближайших офисов, которые постоянно опасливо озирались, словно сбежали сюда, в эту берлогу, в момент обнаружения начальством крупной растраты казенных средств. Место для Римини и Софии нашлось лишь у самой кофеварки, которая шипела, дребезжала и гудела, и Софии пришлось ее перекрикивать. София в полный голос напомнила Римини о нерешенной судьбе фотографий и предъявила ему ультиматум. Для демонстрации серьезности своих намерений она даже воткнула наконечник мокрого насквозь зонтика в носок ботинка Римини — тот понял, что изворачиваться больше нет смысла, и честно признался, что просто не в силах заставить себя потратить время на разбор снимков. Это было абсолютной правдой. Задача казалась ему неразрешимой в силу своей необъятности. Снимков разобрать предстояло чуть ли не полторы тысячи, но это как раз в некотором смысле упрощало дело: Римини было достаточно подумать об одной фотографии, даже не из запомнившихся им обоим в силу какой-то особой важности, нет, можно было взять любой снимок наугад из груды тех, которые легли в общую коробку, не оставив о себе никакой памяти, — чтобы понять, что разделить их между расставшимися супругами невозможно, занятие это бессмысленное и неблагодарное. Их прошлое было единым и неделимым целым, и владеть им можно было лишь целиком, не деля его на части. Они замолчали. Зонтик к этому времени уже высох. Римини почувствовал, что у него вот-вот на глазах выступят слезы, и отвернулся. Это движение было чисто инстинктивным; сам он прекрасно понимал, что скрыть от Софии свое состояние ему не удастся: во всем, что касалось проявлений любви — а в любовь София включала все то, что предшествовало этому чувству, что следовало за ним, что находилось рядом, оставалось в стороне, обволакивало его, как облако; все то, к чему любовь прикасалась, и то, что само прикасалось к любви, — в определении всего этого глаз Софии был наметан, как глаз крупье, способного высмотреть все, что ему нужно, за частоколом рук, номеров и разноцветных фишек, чтобы сложить слова из букв этого странного алфавита. София так же рефлекторно положила ладонь на руку Римини и заглянула ему в глаза: «Я все понимаю, — сказала она. — Думаешь, мне это легко?» Римини, не стесняясь, вздохнул с облегчением: главное было сказано, оставалось лишь смириться с тем, что предложит София теперь. «Римини, нужно что-то делать. Ты один не справишься, я тоже. Мы должны сделать что-то вдвоем. Вместе. Пусть это будет в последний раз. Но… пожалуйста. Не оставляй меня наедине с этим покойником. Я ведь скоро с ума сойду».