— Ведь я вас предупреждал, любезный граф, — перебил, улыбаясь, барон, — что Эмануил впал в мизантропию.
— Вовсе нет, любезный друг! Не зная людей, еще можно презирать их, но, узнав, их совершенно забывают, потому что они не злы, но безумны; я не ненавижу их. Оспаривая их мнения, я нападаю не на их личность, но на идею, и в этих спорах участвует голова, а не сердце. К тому же наше существо так изменчиво, наши идеи так подвижны, что нужно быть ангелом, чтоб иметь право обвинять других. Но что есть истинно прекрасного и великого в этом мире, так это не мимолетная слава, за которой гонятся и бегут — кто широкой дорогой, кто узкой тропинкой; не известность, в силу которой на вас глядят иногда с удивлением, но всегда с завистью; не красная лента в петлице фрака, за которую теребят вас завидующие вам, думая, вытащив ее, вырвать частицу вашего сердца; нет, истинно прекрасное заключается в самом мире: этот живой и вместе спокойный пейзаж, который разостлался перед нашими глазами; эти цветы, поля, птицы, которых голоса слиты в одну ноту, так чудно ласкающую ухо здесь, и которой не услышишь никогда среди шума и криков Парижа. О, повторяю, граф, дорожите вашим спокойствием; посмотрите, какая роскошная природа окружает вас; погружая взор в это прозрачное небо, ищите лучших наслаждений. Что вам за дело, что есть иные люди, которые считают себя разумнее этих бедных мужиков, обрабатывающих землю в продолжение всей своей жизни и не требующих от нее более того, что она дает им? Что вам за дело до этих криков толпы? Что они могут дать вам? И если даже исполнится там какой-нибудь замысел честолюбия или возникнет какая-нибудь великая политическая борьба, разве изменится от этого что-нибудь в окружающей вас природе и в этом светлом горизонте? Нет, тысячу раз нет! Там только тщеславие, здесь — одно лишь счастье. А между тем, наслаждаться этим счастьем, о котором проповедую, — я не могу, не могу потому, что мне не с кем разделить его, и, как чахоточный, я живу лихорадочной жизнью. Каждое утро, вместо того чтобы, проснувшись, идти любоваться восходом солнца, я беру журналы, глотаю их столбцы, ожидаю писем, сомневаюсь, страшусь, надеюсь… И кто знает, может быть, я и умру, не найдя того, чего ищу, и не прибавив ничего к тому, что уже сделано другими… Но, простите меня, — сказал он, обращаясь к дамам, — я развиваю прескучные теории и развиваю их слишком долго; что делать — я нехотя увлекся.
Мари, которая слушала впервые такую речь, не могла удержаться, чтобы не сказать ему, немного краснея:
— Напротив, продолжайте. Мне очень хотелось бы узнать, что такое политика.
— О, — отвечал Эмануил, — политика — вещь прескучная, особенно для такой молодой девушки, как вы.
— Тем не менее я хотела бы знать.
Мари и Клементина улыбнулись и посмотрели друг на друга; даже сам де Брион не мог удержать улыбки при выражении такого наивного любопытства.
— Ну, хорошо, — продолжал Эмануил, — я объясню вам, что такое политика для меня и чем она была бы для вас, если бы вы занялись ею. Вы видели, быть может, как ястреб кружится в высоте и наконец бросается на куропатку, которая, как бы очарованная силою его взгляда, не имела ни средств, ни сил спастись и которую он разрывает своими когтями. Так и в политике: одни играют роль ястреба, другие — защитников куропаток; говоря иначе, в политике злые люди употребляют во зло силу власти и угнетают беднейшие классы общества; добрые — напротив, защищают слабых. Вот эта последняя роль принадлежала бы вам, и она же служит основанием моей жизни.
— Вы решительно принимаете меня за ребенка, — возразила Мари, — и говорите притчами, тогда как я бы хотела, чтобы вы говорили о политике в ее обширном смысле — о политике царей и народов, людей и мира, цивилизации и прогресса. Я читала эти громкие слова в журналах, и мне бы очень хотелось знать их значение.
— Безумная! — прошептал граф.
— Дитя! — сказала графиня, целуя дочь.
— В таком случае, — прибавил Эмануил, который, казалось, заинтересовался любопытством девушки, — в таком случае, я готов посвятить вас в тайну этой обширной политической сцены. В мире существуют два начала, две главные пружины: власть и народы. В 1793 году народ, мы говорим о французах как о народе, стоящем во главе просвещения и движения. Французы уничтожили трон и обезглавили короля; они отвергли Бога и казнили священников, они заблуждались и в верованиях, и в действиях; но теперь, когда все это прошло, мы можем сказать: эта революция была страшной необходимостью. Королевская же власть при каждом движении чувствует, что падение ее возможно. Здесь одни стараются убеждать народ быть терпеливым и подавать советы королю; другие хотят затопить трон волнами народа и восстановить начало равенства, проповедуемое так называемыми социалистами. Кто из них прав? Те ли, кто хочет, чтобы народ имел правителя, который бы заботился о нем, или те, кто желает, чтобы народ управлялся сам собою? Народ вообще — то же, что и отдельно взятая личность. Редко встречается человек, который бы достиг совершеннолетия, распоряжаясь благоразумно своим наследством и употребляя с пользою свободу и молодость. Если народ считает себя достигшим полного своего развития, он сделает величайшее безумие и все-таки найдется вынужденным признать власть, т. е. единство власти — и чем она будет самостоятельнее, тем он будет счастливее. Революции, хотя и разыгрываются всегда во имя идей, — не что иное, как требования желудка. Устройте так, чтобы народ имел постоянно средства к жизни, мог содержать свою семью, просветите его ум необходимыми знаниями, научите его понимать добро и зло, чего мы не знаем еще, хотя нас этому и учит Евангелие, и вы увидите, что революционные элементы исчезнут. Народ ищет не перемены правителей — он требует только свободу труду, мысли и жизни. Будет ли представителем власти — из Бурбонов старшей линии или младшей — народу это решительно одно и то же; лишь бы только он был справедлив и любим. Что же касается революций, этой утопии, которую во Франции еще поддерживают некоторые безумцы, то она невозможна в будущем. Прежде чем она приведет к предполагаемому благосостоянию, отечество переиспытает всевозможные правительства, как больной испытывает одно за другим всевозможные средства; но он скоро отбросит их, ибо не замедлит впасть в руки честолюбивых глупцов, которые сумеют свести его с истинного пути. Есть люди, которые имеют постоянные доходы, и тут же, возле них, другие умирают с голоду. Какими средствами первые достигли богатства? Что сделали другие, чтобы дойти до бедности? Вот вопросы, в которых и заключается вся сущность. Пока эта несправедливость будет иметь место в обществе, до тех пор мы не сойдем с вулканической почвы. К несчастью, она будет иметь место всегда.
— Отчего? — спросила Мари. — Мне кажется, что горю легко помочь: пусть те, у которых много, поделятся с теми, у кого ничего нет.
— Это вам кажется так легко, вам, потому что вы добры, но это — неприменимо; к тому же существуют и страсти. Среди народа есть умные люди, но этот ум делает их завистливыми и честолюбивыми; они постоянно говорят угнетенному классу: «Бог несправедлив, а люди злы; тогда как богачи утопают в роскоши, вы бедствуете; этого не должно быть — а так как они не хотят добровольно поделиться с вами, то надобно принудить их к этому». Вот в этих словах и лежит основа революции. К несчастью, если одни хотят отнять, другие отстаивают; и кто расплачивается за все это? Народ, всегда народ, который не замечает, что он только делается орудием ненависти и честолюбия и что насилием он отталкивает от себя сочувствие и доверие.
— Так что же делать?
— В этом-то и вопрос. Если бы можно было его решить, тогда все были бы счастливы. Как поддержать честь и могущество страны вне ее? Как сохранить спокойствие и доверие внутри? Тот, кто выдумал пословицу «Счастлив, как король», очевидно, не понимал того, что говорил. Обязанность его тяжела, и мы напрасно истощаем нашу жизнь и напрягаем все силы. Я, который люблю народ, как люблю океан более за его бури, чем за тишину, ибо мне кажется, моряк велик только тогда, когда он борется с ревом бури, а не тогда, когда поет песни, любуясь спокойствием моря. Я льщу себя мыслью, что дойду когда-нибудь до того, что успокою волнение страстей, уравняю все эти различия, обуздаю ненависть. Исполнение такой задачи было бы великим делом, под тяжестью которого я паду, быть может, как и многие другие, — но все-таки попробую, насколько у меня достанет сил и воли.
— Я не думаю, чтоб это была такая трудная задача, — сказала, улыбаясь, Мари. — Несчастье, что женщины не могут действовать на политическом поприще, а вы говорите о нем с таким жаром, что мне хотелось бы вмешаться немного в эти дела.
— У женщин своя политика, более приятная и более легкая, потому что она вытекает прямо из их сердца; эта политика заключается в любви и доброте. Бог сам упростил ее вопросы, и ею-то вы занимаетесь с детства.