Но скажу честно: если бы не моя Юлия…
Теперь ноет поясница. Очень неудобная поза для наблюдения за своими жертвами — сидя в кресле-качалке, ноги на подлокотниках…
И эта жара…
В той далекой и пыльной, холмистой стране мне так и не удалось притушить зуд обид. Я уже тогда взял за правило, что людей нужно всегда принимать такими, каковы они есть, что обижаться на кого бы то ни было — удел горничных и маникюрщиц, но в тот день генерал задел меня за живое.
— Ты должен, — проорал он, потрясая перед моим лицом пистолетом, — убить этого мальчишку! Он твой враг!
Я не верил: ребенок врагом быть не может, и той же ночью прилип глазом к прицелу с прибором ночного видения. Но генерал так и не осмелился высунуть свою башку из люка. Танки прошли бесшумной колонной и, когда пыль улеглась, я не мог удержаться и нашел для занемевшей в патроннике пули мишень — бац! И нестерпимая жажда пули была утолена. Я разнес вдребезги прожектор на сторожевой вышке, чтобы хоть на какое-то время вокруг меня воцарилась спасительная ночь. Не сделай я этого, я хорошо знаю себя, и тогда чередой встают промахи. Вот и сейчас …
Паутина прицела настойчиво выискивает среди множества совершенно невыразительных безмятежно — радостных рож ее озабоченный лик. Господи, как же я знаю этот беспощадно чарующий взгляд ее удивительно-удивленных больших черных, как южная ночь, дивных глаз, эту беспримерно милую улыбку с веселыми ямочками на щеках, эти чувственные сладкие сочные персиковые губы!.. Господи, как я люблю эти хрупкие глянцевые смуглые плечи, и изящную лозу этих сильных и смелых рук, эту мягкую нежную шелковистость вон тех пальчиков с розовыми ноготками, и вот этот ветреный поворот головы, когда она на ходу смотрит из-под черной челки в сторону, и излом удивленных бровей, и вот эту родинку над верхней губой, и вон те по-детски выпирающие ключицы…
Господи, как же я знаю ее счастье!
Я закрываю глаза, чтобы ее счастье не ослепило меня. Разве я не рад ее счастью? Мы всегда так мечтали о той минуте, когда жизнь одарит нас чудом Неба: вы — одно, вечность — ваша…
Теперь я слушаю в абсолютной тишине то, что уже слышал не раз:
«Изумрудная трава… Она как… трава, милый.
Проходит зима, осень, весна, лето, а она растет все время вырастает, ее косят, ее топчут, ее покрывает снег, а она растет, ей все равно что с ней сделают, она растет и растет… из меня? Я не властна над ней нисколечко, я могу кричать ей — не расти! Я могу не поливать ее, могу замораживать, иногда я сама ее топчу… Или делаю вид, что ее нет! Но от меня ничего не зависит, просто всюду растет изумрудная трава… Она растет на ушах торговцев на рынках, на луне, на которую я смотрю в одиночестве, из карманов прохожих, на лужах, на крышах домов, под снегом, в метро, в лесу, у меня в квартире, у меня в постели, в носках, в клавиатуре моего рояля и твоего ноутбука. Она везде, милый! Изумрудная трава…моя любовь. Ничего на нее не действует, ни время, ни погода, ни обстоятельства. Она везде и всегда. Я и сама уже эта изумрудная трава. Мне нечего больше сказать. Мне нечего желать. Мне нечего ждать. Я ничего не понимаю, не могу и не вижу — я изумрудная трава и мне все равно, если кто-то даже топчет меня, даже не босиком, а сапожищами захватчика, если кто-то поливает, даже кислотой или бензином, если кто-то любуется… Все равно! Я даже не трава, а где-то между изумрудных травинок рассыпанный холодным изумрудным бисером бессмертный эфир… Понимаешь — эфир!..».
Как такое не понимать?
Да Ты, милая моя, думаю я, у меня… это… Да-да, чуточку. Есть же, есть? Мне легко это признать и согласиться с этим признанием: этот мир чужд для тебя! Как, впрочем, и для меня. Что же касается изумрудной твоей травы… Я ноги переломаю тому, кто вознамерится тебя топтать! Повыдергиваю! Поливать — пожалуйста! Дождевой водой — да!.. Родниковой! Расти на здоровье! Хорошей, густей, зеленей, колосись на ветру… Пахни. Это — пожалуйста! И пусть тобой любуется весь этот серый никчемный свет!
Пахни, не жалко!
Что же касается твоего изумрудного бессмертного эфира… Ты сама-то хоть понимаешь, что говоришь? Я — не.
Маска не то чтобы отчаяния, но легкой встревоженности, которую я нередко в последние годы замечаю на ее лице, теперь вызывает у меня лишь ироническую усмешку. Нет-нет, я уже не поддамся на эту твою милую, чарующую уловку, которая все эти длинные зимы и весны, осени и годы властвовала над моими чувствами, держа меня в узде праведности, в путах преданности и ожидания чуда.
Тень печали, прикрывшая легкой вуалью твои глаза и теперь спит на твоих ресницах, но уже не заставит меня дрожать от нетерпения — чуда нет. Чуда нет! Его не было и в помине. Я дам тебе краешек чуда, крохотную зацепку, соломинку, нить, чтоб немыслимая глубина твоих глаз засияла восторгом, чтобы в них поселилась радость. Я дам тебе билет в новую жизнь. Ведь сейчас ты — мертва. В движении твоих губ мне легко угадать слова, с которыми ты обращаешься к Богу. Да, сейчас ты как никогда близка к Небу.
Я нашел тебя и теперь никому не отдам.
Никогда!..
Но сейчас я не чувствую запаха твоих колен.
Забегали на левой стопе мурашки — затекла нога… Нужно отложить винтовку, встать во весь рост, присесть, встать, потянуться, встав на цыпочки, поморгать глазами, глядя на тусклую лампочку, снова усесться в удобное кресло, ляжки на подлокотники, дотянуться до своей бутылки, сделать два-три глотка и — за дело. Еще столько работы! А я не знаю, на ком остановить свой выбор. Иногда мне кажется, что я забрался не в свою песочницу.
Я закрываю глаза, чтобы снова слышать ее: «…куда-то мчусь, мчусь с высоченной горы в своей золоченой карете… Без лошадей… Мчусь… Лечу просто… По рытвинам и ухабам, по каменным выступам и уступам… Голова кругом… Отлетает золотая лепнина… вылетают из колес золотые спицы… а карета мчит, мчит, мчится… рассыпаясь, разлетаясь… вдребезги… Просто летит уже… Не касаясь ни ухабов, ни острых каменных выступов… разлетаясь… Будто у нее выросли крылья… Парит уже над гладью вод… туда, где меня ждет мой Небесный корабль… В белых парусах… И в алых, да-да и в алых-алых, как шеи фламинго… Ждёт не дождется… Ждёт ведь?..».
Ждет, ждет…
Да ты, золотая моя, у меня… Ну, чуточку, самый чуток. Да!
— Конечно, ждёт, — произношу я вслух самому себе, чтобы убедиться в правдивости и достоверности этого неистового ее ожидания, — ещё как ждёт!..
Юленька, милая моя, все ждут своих кораблей, но не все дожидаются.
Бац!..
Попал!
Это я грохнул Грина! С его Ассолью!
Бац! Еще раз!.. Чтобы все его буковки, ладно слепленные и сшитые, разлетелись как мухи…
Или как вороны?
И вы думаете мне легко?
Не.
Вот и новая цель.
Эта пуля, я решился-таки, уже вылетела из ствола и спокойно летит к своей цели, и пока она в полете, пока она между нами и на пути к цели, я закрываю глаза, чтобы движением ресниц смахнуть вызревшие на них слезы. Мне нечего опасаться: ведь она не остановится на полпути, ее не сдует и легкий бриз, залетающий сюда с побережья, не притянет дурацкая улыбка бледной предполуденной луны, вытаращившей на меня бельмо своего белого немигающего глаза, моя быстрая пуля попадет точно в цель — как раз промеж голубых бараньих глаз этого кудрявого головоногого моллюска. Я вижу его впервые в жизни, но уже ненавижу. А что если пуля попадет ему в лоб? Вдруг дрогнет ствол. Это уже случается в моей карьере: кажется, все как всегда, вдруг — на глаза накатывается неторопливая слеза или дрожит ствол… Но стоит мне движением ресниц смахнуть слезы, стоит пошевелить своими крепкими узловатыми плечами и я снова готов приступить к делу…
Я выжидаю, чтобы мысль моя, поскольку мы с пулей, как уже сказано, одно целое, не увела пулю в сторону, не остановила ее на полпути. Раз уж пуля выпущена на волю и эта воля для нее тщательно подготовлена, выстрадана и выверена, она должна найти свою цель. Этот долг оправдан всей моей жизнью.
Мы с моей пулей — как два глаза в поисках небесного света и как два уха в тишине храма, да, мы — свет и тень, светотень Леонардо да Винчи, из которой вырастают все краски жизни, все ее шорохи и победы, и радости, и разлуки…
Друг без друга мы просто ничто, пустота.
Кто мне сказал, что спасение в смерти? Что если он приврал? Люди ведь постоянно врут.
Теперь можно открыть глаза, взять бутылку и привычно сделать глоток, чтобы освежить непересохшее горло. С чего бы вдруг ему пересыхать?
Можно даже на время, пока пуля совершает свой роковой полет, отложить в сторону винтовку. Даже встать и пройтись по комнате. Хотя я знаю, уверен, что она уже давно нашла твердь этого узкого крутого могучего лба моллюска-барана, но мне просто лень смотреть, как там обстоят дела. Мне скучно видеть, как вдруг дернется его голова, как расколется череп, разлетяться в стороны его кости (пуля разрывная), как выскочившие из него мозги ляпнуться вдруг на бежевые обои, пачкая их в грязнорозовый цвет, как выпадут вдруг из орбит бараньи глаза и тут же лопнут, как водяные шарики от удивления, как застынет от неожиданности черный зев рта, набитого грязью черных уродливых слов, как…