И он охотно подхватывает:
— Я уже говорил о полутонах вашей прозы. Вы словно рассеиваете вокруг себя тень… Немного холодноватую, но такую спасительную в наше жаркое время.
«Дурак, — изнемогаю я. — Что он несет?!»
— Знаете, Зоя, я сравнил бы вас с прекрасной сакурой.
Это неожиданно даже для меня. Я начинаю ерзать в кресле, чуя подвох:
— Почему именно с сакурой? Вы обнаружили в моей прозе японские мотивы?
Смех уже наготове:
— Нет-нет! Я имел в виду, что сакура очень красиво цветет, но не дает плодов. Понимаете, о чем я?
Больше всего мне хочется сейчас встать и уйти, но я, как бабочка, пришпилена микрофоном, шнур которого придется вытаскивать из-под блузки на глазах у телезрителей. Это будет сильное зрелище…
И я упрямо наклоняю голову.
— Нет, не понимаю. Разве мои книги, мои пьесы нельзя считать весомыми плодами?
Тут ему, наконец, надоедает ходить вокруг да около. Или просто страшно становится чересчур затягивать беседу:
— Зоя, у вас есть дети?
Я по глазам вижу, что ответ он уже знает. Но интервью спланировано таким образом, чтобы хоть бочком спихнуть меня с пьедестала, которого на самом деле и нет. Раньше мужчины дрались друг с другом, в крайнем случае с ветряными мельницами. Теперь все чаще замахиваются на женщин — бессильно, безрезультатно. Жалко их… Так жалко!
— У меня много детей, — губами ощущаю материнскую нежность своей улыбки. — Причем разного возраста и пола. Есть младенцы, и есть старики. Есть собаки и кошки. Даже рысь была.
— Вы о своих героях!
Так и хочется воскликнуть: «Надо же, догадался!» И взвизгнуть, как Рупперт Эверет в «Свадьбе лучшего друга». Обожаю этого актера, после «Тихого Дона» долго успокоиться не могла: как его Бондарчук подставил! Ясно же было, как божий день, что не его роль — казак Мелехов, что за эксперименты? Лебедя на птичий двор загонять… Но Федору претензий высказывать не стала: сын за отца не в ответе, как учил нас товарищ Сталин.
Я смотрю на подрагивающую передо мной слегка стершуюся причудливым пятном подошву его летней туфли. Люблю разгадывать пятна и размытые рисунки кафельной плитки. Сколько карикатурных профилей, сколько смешных уродцев находишь на них… Минуты, проведенные в туалете, так развивают воображение! Но в том коричневатом, что маячит передо мной, не вырисовывается ничего, кроме расплющенного гигантского таракана.
— Зарождение замысла, его вынашивание и рождение романа — это все сродни беременности. Наверное, это покажется вам крамольной мыслью, но, на мой взгляд, творчество вообще больше присуще женщине.
— Так у вас нет детей?
«Кто о чем, а вшивый…» Неужели всерьез думает, что я начну оправдываться? Удерживаю свою руку, потянувшуюся к кольцу на пальце — не обручальному. Дурацкая привычка крутить его выдает волнение, а сейчас этого нельзя показывать.
— У меня нет детей. Женщине творческой профессии противопоказано рожать детей.
— Даже так?!
— Если, конечно, она не хочет плодить несчастных детей.
Вспоминаю, что надо чуть опустить голову, так я лучше выгляжу на экране. Сестра говорит, что я чертовски фотогенична: всегда смотрюсь такой свеженькой, молодой, глаза блестят… Потом самой смешно смотреть — будто запись десятилетней давности.
Промелькнув над самым столиком, где лежит моя новая книга, расплющенный таракан впечатался в пол. Оливковое лицо рванулось ко мне, точно цыган запах беды почуял.
— Позвольте, но ведь многие актрисы имеют детей, писательницы… Жорж Санд!
— У которой были няньки. Родить ребенка и отдать его в чужие руки? Зачем тогда вообще его рожать?
— Чтобы положить начало новой жизни! Кстати, ваше имя как раз и значит «жизнь», а вы…
— Я в курсе. Но имя дала себе не я сама, как вы понимаете. По-моему, бессмысленно углубляться в этимологию имен…
— О, Зоя! — темные кисти взлетают, пытаясь вырваться из белоснежных манжет, опоясавших запястья оковами. — Я вас умоляю: попроще! Нас смотрят сейчас люди разных социальных слоев…
«Если смотрят…»
— Вот и объясните обычной домохозяйке, вы принадлежите к сообществу, именующему себя «childfree»? Что значит — «свободные от детей», — поясняет он в камеру. — Если не ошибаюсь, вы даже являетесь одной из основательниц этого движения в России?
— Ошибаетесь.
Нахожу взглядом другой объектив, и объявляю как бы всему миру:
— Я вообще не принадлежу ни к каким сообществам. Не приемлю сектантства.
— Звучит резковато! Но вы же член Союза писателей?
— Член, член… Мне еще тридцати не было, когда меня приняли.
— В смысле — грехи юности?
— Я ни от чего не отрекаюсь в своей жизни.
— И если бы вам вернули ваши двадцать лет, вы точно также отказались бы от мысли завести семью.
— Заводятся тараканы и вши. А семья создается. Я, кстати, вовсе не считаю, что институт семьи полностью изжил себя или является только клеткой.
— Вы поддерживаете институт семьи… Но по вашему последнему роману этого не скажешь.
Говорить с ним все меньше желания, поясняю в камеру:
— Героиня этого романа — художница. И она всерьез хочет подняться в творчестве на настоящую высоту. Это может себе позволить только свободный человек. Сальвадор Дали с Галой не имели детей. Чехов не оставил наследников. Бернард Шоу… Хемингуэй в свое время сказал: «Дети и книги делаются из одного материала — или ты хороший отец, или хороший писатель».
Мой визави то откидывается в своем кресле, то снова бросается ко мне, кажется, в глотку готов вцепиться:
— А как же Бах, у которого было, если не ошибаюсь, двадцать детей?! А Лев Толстой?
— Лев Николаевич, между прочим, говорил, что дети — мученье, и больше ничего. А он имел право сделать такой вывод…
Мне повезло, что он сам подкинул второе имя, ведь Баха крыть нечем. Гениальная музыка и вполне успешные дети, на которых природа не дала себе отдохнуть — необъяснимо! У самого ни славы, ни денег, но — музыка! Но — любовь…
Упустив шанс, он пытается пронзить меня черным прищуренным глазом. Зачем я согласилась на этот эфир? Видела же, как здесь вытягивают жилы.
— Вы пропагандируете жизнь, свободную от каких бы то ни было обязательств…
— Обязательство — это уже не свобода.
— Но ведь с издательствами вы подписываете контракты!
Мягко поправляю:
— Договоры. Да, подписываю, но меня никто не заставляет этого делать. Чувствуете разницу? Я иду на это добровольно. И срок действия договора строго оговорен и известен обеим сторонам. Если же я рожу ребенка, то приму обязательство на всю жизнь. Для вас, надеюсь, не новость, что мать — это навсегда. Это слишком большая ответственность, которую я не готова на себя взять. А вдруг я не смогу полюбить этого ребенка? Не смогу обеспечить ему счастливую жизнь? Какой смысл давать человеку жизнь, полную нелюбви и нищеты? Нужна ему такая жизнь?
Он опять плотоядно облизывается:
— Да ведь вы не бедный человек, Зоя Тропинина! Судя по тиражам и переводам… Ваши пьесы идут во многих театрах не только Москвы, но и всей страны. Гонорары капают с завидным постоянством.
Вынуждает меня кивнуть:
— Сегодня дела обстоят так. Но кто знает, как будет завтра? Через пять лет? Ребенка назад не родишь, если вдруг иссякнет источник дохода.
— С вашим-то воображением?
Мне хочется что-нибудь кинуть в него, чтобы встряхнуть мозги. Но я только терпеливо поясняю:
— Мы не о том говорим. Дело ведь не во мне лично. Я считаю, что те люди, что объявляют себя childfree, обладают повышенным чувством ответственности. Вводить в существующий мир беспомощного ребенка просто опасно. Не вам же рассказывать, что творится в Москве! Да и в других регионах не лучше… Детей похищают и убивают, двухлетних уже насилуют, заставляют сниматься в порнографии. Даже если не касаться таких крайностей, им всем ведь предстоит пройти мясорубку школы. Скажут ли «спасибо» сегодняшние младенцы, когда дорастут хотя бы до семи лет? А если рассуждать более глобально, то не потакаем ли мы дьяволу, вгоняя в тело новорожденного бессмертную душу?
— В каком смысле?
— В том самом, что заковываем ее в телесную оболочку.
— Да ведь Господь и создал человеческое тело!
— Вы уверены?
— А вам не кажется, Зоя, — он уже зудит разъярившейся осой, — что, подталкивая женщин к отказу от материнства, вы идете против воли Господней? Не боитесь, что он за это лишит вас вдохновения?
Я швыряю себя на спинку кресла, изображаю расслабленность:
— Не думаю, что Господу не угодны спорные мысли. Он ведь, скорее всего, только посмеивается, наблюдая за нами. Если все, что мы творим с созданной им землей, воспринимать всерьез, никакой рассудок этого не выдержит.
Как учуял мой главный страх?! Никакой цензуры не боюсь, все нравственные табу давно испепелила в себе, а то, о чем он сказал, и впрямь постоянно трусливо подрагивает в душе: а вдруг… Рассержу… Не угожу… И все. Не просто главное может кончиться, если выведу его из терпения, а единственное. Больше ничего и нет в моей жизни.