— Гийом. Меня вот отпустили. Ну, как ты тут? Как рука?
— Хорошо, — выговорил Гийом, изо всех сил стараясь не стать прежним, не отпустить от себя золотую зрячесть, на которой он держался весь день. — Рука… Почти здоровая. Вот, даже могу ей шевелить.
В доказательство он браво согнул руку в локте — и тут же слегка перекосился от боли. Алендрок поморщился.
— Врешь, болит. Есть сам себе готовил?
— Госпитальеры кормили…
— Помоги им Господь.
Алендрок ушел за чем-то в шатер, должно быть, за едой; и в это самое время с королевского холма запела высоким голосом труба, та самая, оповещавшая здесь вместо колокола, что начинается вечерняя служба. И Гийом, глядя вдаль, на золотистые от солнечного огня спины холмов, на белую башенку с крестом на вершине, с безнадежной тоской осознал, что на эту службу он не пойдет.
Все начиналось сначала, будь оно проклято. Почему же Алендрок не явился, например, завтра. Почему.
Их вечер прошел одиноко и тихо. Алендрок, чувства которого еще более обострились от болезни, смотрел на своего оруженосца и видел, что в нем что-то сильно изменилось. Гийом и так никогда не был до конца его, а за эти несчастные три дня и вовсе ушел. Он ускользал, ускользал, делаясь все дальше, тоньше, так что не удержишь — Алендрок спросил его, починил ли он доспех, а тот не расслышал вопроса, и вскинул глаза от миски бобов с мясом, переспрашивая. Алендрок спросил его, не случилось ли чего дурного — Гийом ответил невпопад, что каждый день ходил на мессу, да, мессир.
Даже в дни, когда Алендрок бил его и внушал страх одним звуком своего голоса, Гийом принадлежал ему в большей степени, чем сейчас. Тогда он хотя бы всегда знал и помнил, что Алендрок существует.
— Гийом!
— Да, мессир?
Поднял глаза — светлые-светлые, почти прозрачные. В глазах отражается острая верхушка шатра, стремительно темнеющее небо, на фоне его — кривая верхушка дерева. И никакого Алендрока. Он уходит, держи его.
— Пойдем спать.
— Да, мессир.
Сердце Гийома. Бедное, трусливое и глупое, но уж какое есть. Неси его Тому, кто тебя создал, может, Он даст тебе взамен доспехи и щит с красным крестом. И какое-нибудь новое имя.
Гийом послушно раздевался при свете маленькой масляной лампы. Оставил на себе — в июльскую-то жару — белую рубашку и брэ, быстренько помолился перед Распятием, нырнул в свою постель. Алендрок молился немного дольше — он всегда старательно проговаривал про себя слова, стараясь не перепутать порядок; потом тоже лег, потянулся загасить огонь. Полежал в темноте, прислушиваясь к ровному Гийомову дыханию. Рана на груди, перемотанная толстой повязкой, болела и ныла. Но это были сплошные пустяки.
— Эй!
— Да, мессир? Доброй ночи, мессир.
Отозвался чуть слышно, притворяясь, что засыпает. Но более бессонного голоса не могло быть во всем мире. И опять эти красные, телесно ощутимые волны — страх, отчуждение, страх. Но страх немного другого цвета, не тот, что прежде.
— Иди сюда.
— Зачем, мессир?
Невыносимый этот — как чешущаяся рана — тонкий напряженный голос. У Алендрока внутри провернулись какие-то тугие колеса, как в хитроумном сарацинском механизме, огромной машине-часах.
— Сам знаешь зачем.
— Простите… я не могу.
Гийом подобрал колени под простыней, словно готовый, если нужно, сесть или вскочить. Весь он был собранный, как пружинка, и в голове его тихо нарастал совершенно незнакомый звон. Вот Алендрок бы его сразу узнал, этот звук — он всегда нарастал и так звенел перед битвой: это была отвага. Саладин бы сказал — hamasa, храбрость, главная добродетель слуги Аллаха.
— До сих пор же мог, — резко возразил Алендрок, приподнимаясь на локте. Итак, он оказался прав. За время его отсутствия что-то случилось. Гийом как-то изменился. Пока только неясно, как и насколько сильно. И сколько понадобится времени и сил изменить его обратно и снова сделать своим.
— Но теперь… не могу. Я… покаялся. Это смертный грех.
— Покаялся? — негромко и жутко переспросил Алендрок — снова превращаясь в того страшного прежнего сеньора, Алендрока с железными кулаками, Алендрока, без размаха бьющего в лицо, Алендрока в глухом шлеме, в прорези которого не разглядеть глаз.
— Н…нет еще. Но решил, мессир. Я завтра принесу покаяние. Как… король Ришар.
А, байки про короля Ришара. Их сегодня обсуждали по всему христианскому лагерю. «Сеньоры больные» тоже хорошенько сплетничали об этом за трапезой — еще бы нет! «…Опять публично каялся. Явился голый по пояс, рыдал, требовал бичевания… Ну да, ну да, как в Мессине. Бедный эн Ришар. Как это — что было в Мессине? Разве не знаете? В некотором роде, э-э, прелюбодеяние, сами понимаете, о чем я, не желаю порочить нашего доброго сеньора… Ну да, именно Содом. Да ему кто только не говорил, и отшельник Иоахим Флорский-то на Сицилии… А он на Страстной неделе — то же самое, прямо сразу после свадьбы, а потом ежедневно — в церковь, и милостыню просто безантами раздавал. Нетрудно поверить, из Англии-то выжав последние соки… Ну ладно, ладно, мессир, кто сам-то без греха. Юноши, юноши. Говорят, для многих они опаснее девушек. Ну, попутал бес и попутал… А с кем это он, неизвестно? Вот чего не знаю, того не знаю. Да мало ли дряни на свете, и подстелится какая, соблазнит доброго короля… Некоторых, мессир, и соблазнять-то не надобно. Ведь это с эн Ришаром, прости Господи, уже который раз… Стоило от болезни оправиться…»
Вот тебе и байки про короля Ришара.
Алендрок в темноте молча смотрел и смотрел на своего оруженосца. Потом откинул простыню и встал, голый и огромный, очень белый в темноте. Темнел только треугольник паха да пятно приоткрытого рта. Гийом, облизав разом высохшие губы, тоже встал — не мог он быть настолько ниже; он ждал, что же будет дальше, и сердце его тихо болело, как заживающая рана, от нового какого-то, еще не испытанного вида тоски. Это была, как он догадался позже, тоска смертная, когда все тело начинает плакать от страха, а душа так занята собой, что не обращает внимания. Часто бывает перед битвой или казнью.
— Ты мне ответь, — тихо сказал Алендрок, боясь и не желая спрашивать. Почему-то он уже догадался — и так легко все увязалось в единую картину, и это странное отчуждение, и даже самый первый день — Per la Crotz santisma, n`Richartz, lo rei d`Crestianesme, nostre senher bels e bos…
И как он сегодня посмотрел на Алендрока, когда только что его увидал — как на… да, как на призрак.
— Что ответить, месcир?
— Ришар с тобой… он что… спал? Это был Ришар?
Гийом подумал сколько-то, словно пытаясь найти правильный ответ на вопрос. И нашел все-таки.
— Да, мессир. Но я…
— Гийом, как же так, — выговорил Алендрок тихо и потерянно. Таким голосом он никогда не говорил прежде. И юноша даже осекся, на миг не узнав человека, который… Который подарил ему свободу, потом — убил честь, потом — спас жизнь.
— Я объясню…
Он думал, что сейчас будет ослепительный свет, запоет труба. Потому что в кои-то веки он сделал все правильно. Но было так же тихо, только дыхание Алендрока и грохот его сердца. Грохот сирийской болезни в его голове.
— Как же так, — повторил рыцарь дрогнувшим голосом, уже не слыша ответа, и рука его сама поднялась — и рухнула с железной силой сверху вниз, на склоненную светлую голову Гийома. Тот громко вдохнул, пытаясь отступить на шаг, но как всегда не успел.
Покаяние, подумал Гийом, падая вниз, как же так, я не успел, о, моя бедная голова. Мое покаяние. Он убьет меня, прости меня, я не успел.
Алендрок не дал ему упасть, подхватывая в воздухе и навеки забирая его себе, железный кулак теперь ударил в висок, и голова Гийома, как спелый плод, казалась мягкой. Эти тоненькие кости там, под горлом — Алендрок всегда знал, что когда-нибудь они сломаются в его руках, сломаются, как сухие веточки. Он бил Гийома долго и размеренно, то прижимая к себе и слыша внутри ломкого тела — как же ломко человеческое тело — треск и треск, то откидывая в сторону и снова нагибаясь к нему. Гийом молчал, рот его приоткрылся, и Алендрок видел в темноте белую полоску зубов, и ему казалось, что Гийом над ним смеется. Щурит глаза, смеется. Не хочет возвращаться к нему.
— Гийом, — усмехаясь и кривясь, прошептал он и сам, прижимая его, теплого, гнущегося во все стороны, податливого и нежного, к рыжевато-курчавой груди, тиская и гладя выступающие острые лопатки. — Смеешься. Не смейся. Я ж тебе говорил. Не смей уходить от меня. Я приказываю тебе. Золото мое. Золото.
Я спас тебя, я спасу тебя еще много раз, ты боишься меня, ты пропадешь без меня, я сам убью тебя, ты останешься моим навсегда.
Аквитанское золото уже местами окрасилось алым. Сарацинский поэт написал бы стихи. Просто человек — повыл бы с горя и от жалости. Голова юноши запрокинулась, открывая острый выступающий кадык, и верхняя губа приподнялась — теперь Гийом и правда смеялся, уходя на свободу.