Ну, тогда она пошла, как и все прочие: неделя, дня три, даже два — и она уже пресыщалась ласками своего избранника.
Тем временем она заболела и не успела поправиться, как последний любовник ее бросил.
К довершению несчастий, доктор запретил ей заниматься золотошвейным мастерством.
«Что тут делать?» Что предпринять? — мелькало в ее голове.
Наступило положение тем более гнетущее, что воспоминание ее относительного благосостояния, которым окружал ее первый избранник, приходило ей частенько на ум.
Она попытала счастья на других заработках, но они были так ничтожны, что за них не стоило и приниматься.
В один прекрасный день или лучше сказать ночь голод выгнал ее на улицу.
Петербургская панель сделала свое дело, она осталась на ней и пошла обычной дорогой падшей женщины.
Она поплыла вниз по течению, существуя случайной прибылью и голодая, когда дул противный ветер.
Первый опыт нового ремесла был сделан.
Все было кончено: отдаваясь первому встречному, она становилась жертвой общественного темперамента.
Однажды вечером, в одном из увеселительных заведений, куда она пошла попытать счастья с одной из своих новых подруг, «маленькой Муськой», как звали эту девушку, сокращая ее фамилию в том особом мирке «милых, но погибших созданий» и их кавалеров, Феклуша встретила молодого человека, который искал, как почти все посетители «увеселительных заведений», приключений.
Ее розовый ротик, ее лукавая улыбка и ее стройная фигурка, потухающий и внезапно вспыхивающий взор — все это увлекло юношу.
Случайная встреча обратилась в привычку.
Они кончили тем, что поселились вместе.
Он был из тех захудалых петербургских пшютов, которых можно встретить фланирующих по Невскому проспекту под вечер, а днем в бильярдной ресторана Доминика.
Худой, изможденный, со всеми признаками чахотки, одетый с претензией на шик — тип, всегда нравящийся падшим женщинам.
Он предложил Феклуше сожительство — почти брак, всегда лелеемая мечта этих дам.
Она согласилась.
Он жил в меблированных комнатах по Литейной, и Феклуша перебралась туда.
Но там долго они не прожили.
Их выселили за неплатеж денег.
Меняя по той же причине комнату за комнатой, они приютились наконец в ужасном логовище, во флигеле громадного дома на Сенной под именем Вяземской лавры.
Эти трущобы обладали всеми прелестями человеческих конур.
Дверь на ржавых петлях, вымазанная охрой, длинный темный коридор в жирных пятнах, невозможно грязная лестница, скрипящая под ногами и пропитанная отвратительным запахом сточных труб и отхожих мест.
При малейшем ветре хлопали все двери.
В третьем этаже они выбрали себе комнату с пестрыми обоями, местами порванными, сквозь которые сыпалась штукатурка.
В этом печальном жилище не было даже обычных убогих удобств меблированных комнат, ни засиженных мухами зеркал, ни олеографии в облезлых золоченых рамах, изображающих сцены из Тараса Бульбы или Дорогого гостя, и ландшафтов, на которых небо зеленее деревьев.
Голые стены были чем-то обрызганы, а русская печь глядела черным зевом и производила ужасающее впечатление.
Меблировка состояла из деревянной кровати, стола без ящиков, ситцевых занавесок, закопченных и съежившихся от нечистоты, двух стульев с рваными сиденьями и покосившегося от времени комода.
Они прожили тут месяца два, перебиваясь кое-как и питаясь грошовыми отбросками Сенной площади.
Феклуша начинала уже подумывать о лучшей жизни, когда, к ужасу своему, заметила, что она беременна.
Она залилась слезами, призналась своему сожителю, что ребенок не его, убеждая его, что он теперь свободен, и этой выходкой окончательно привязала его к себе.
Они согласились лишать себя почти необходимого, чтобы откладывать деньги для предстоящей болезни.
Но намерение осталось лишь намерением.
По прошествии шести месяцев Феклуша упала с лестницы и это ускорило ее разрешение от бремени.
Ясной декабрьской ночью, когда в доме не было ни гроша, она почувствовала первые родовые боли.
Сожитель ее поспешно исчез и явился в сопровождении жившей в том же доме акушерки.
— Да тут можно замерзнуть! — воскликнула последняя, вошедши в комнату. — Надо развести огонь.
Но не успела она договорить эту фразу, как молодая женщина вытянулась, пронзительно застонала и упала бледная, изнеможенная на свое жесткое ложе.
Она родила девочку.
Акушерка вытерла ребенка, обернула его тряпками и ушла, обещая понаведываться.
Ужасная ночь тянулась с томительной медленностью.
Молодая мать стонала и жаловалась на бессонницу. Ее сожитель, дрожа всем телом от холода, сидел на стуле и укачивал крошку, которая жалобно стонала. По временам из его наболевшей груди вырывался пронзительный свистящий кашель.
Часа в четыре утра пошел снег.
Ветер завыл в коридоре, потрясая дурно вставленные окна и задувая оплывающую свечу.
В комнате был такой же мороз, как и на дворе.
Ребенок иззяб и был голоден; к довершению горя пеленки распустились, и молодой человек не мог их привести в порядок своими окоченевшими руками.
Все эти грязные мелочи жизни, холодная комната, стонущая женщина, кричащий ребенок привели его в мрачное отчаяние.
Он перестал качать малютку, а та, естественно, кричала еще сильнее.
Следствием этой ночи было — смерть ребенка и любовника.
Один оставил этот прекрасный мир от слабости и холода, а другой умер, отправленный на другой день в больницу, от развившейся быстро чахотки.
Эта страшная ночь доконала его.
Одна Феклуша вышла здоровой и невредимой из этой передряги и даже похорошела.
Несколько времени просуществовала она уличными случайностями.
Однажды днем, обескураженная и голодная, она столкнулась со своей бывшей товаркой по мастерской.
Этой не пришлось натыкаться на рифы и подводные камни.
Она плыла на всех парусах.
Эта случайность решила участь Феклуши.
Подруга начала хвастаться выгодами своего положения, она сыта и довольна, шикарно одета и ведет беспечальную жизнь.
Феклуша зашла с подругой в один из нижних ресторанов пассажа, выпила на ее счет несколько рюмок водки и отправилась с ней в ее вертеп, переступила его порог, рассуждая мысленно, что она может уйти отсюда, когда ей заблагорассудится.
На другой день она уже была собственностью притона любви.
Первые дни новизна обстановки и жизни не позволяли ей задумываться над своим положением.
Ей даже показалось в тумане почти постоянного пьянства, что именно здесь та пристань, где она найдет спокойствие.
Но это продолжалось недолго. Натура перестала принимать спиртные напитки. Они стали ей противны до тошноты. Наступило невольное отрезвление. Глаза открылись.
Если бы несчастная молодая девушка могла пить до потери сознания, до забвения этой гнусной жизни, до самоотречения от этих крепких несокрушимых оков, от этого ненавистного ремесла, которое не признает ни отвращения, ни утомления, эта животная жизнь, пожалуй, показалась бы ей возможной.
Она действительно и пила, но и в мрачном одурении кутежей не могла примириться с этой жизнью, которая вынуждает быть всю ночь на выставке, которая вынуждает улыбаться, невзирая на горе, болезнь, скуку с этой жизнью, которая иногда по целым часам приковывает к пьянице, с обязательством выносить его пошлые требования, жизнью ужасней геенны огненной, ужаснее тюрьмы и каторги, так как нет другого существования более унизительного, более жалкого, как ремесло этих несчастных, обреченных на подлый труд, влекущий за собой зловещее изнеможение.
В одну из ночей Феклуша особенно чувствовала смертельную тоску и отвращение.
Она уже с полчаса полулежала на подушках турецкого дивана, крытого ярким полосатым трипом, стараясь собраться с мыслями и прислушаться к болтовне подруги.
Малейший шум заставлял ее вздрагивать.
Нервы ее были напряжены до последней крайности.
Она чувствовала в себе омерзение и утомление, как бы после долгой попойки.
Иногда она как будто успокаивалась и омраченным взором глядела на окружавшую ее роскошь.
Канделябры, стены, обтянутые красным атласом с белыми шелковыми кокардами и цветами, шитыми золотом.
Все это рябило у ней в глазах и мелькало, как яркие искры между красными углями.
Минутами взор ее обращался на громадное зеркало, занимающее почти всю стену гостиной.
Она видела в нем свое отражение, видела себя, нагло развалившуюся на подушках, причесанную по-бальному, видела свое короткое платье, разукрашенное кружевами, свою чересчур открытую шею и грудь, и обнаженные руки, уснащенные бьющими в нос духами.