Слава Богу, я успела вовремя.
Я так и не знаю, стыдиться мне или гордиться тем, что было потом. Впрочем, мне кажется, что во всем, что мы делаем, добро настолько перемешано со злом, что трудно разобрать, что к чему, да и жить стало бы невозможно, если бы требовалось именно разложить все по полочкам. Думаешь, что приносишь себя в жертву, и не знаешь, что эта жертва — жгучая радость, доставленная потайному уголку твоей души. Думаешь, что ты эгоистка, и замечаешь, что ты при этом проявила столько слабости, что этим воспользовались все, кроме тебя. Простофили — вот кто мы такие прежде всего.
Кто в Залуке был большим простофилей? После тяжелого вечера, во время которого я, как могла, избегала оставаться наедине с Натали или с Морисом, наступила ночь, затянув дом своим крепом. Затем снова настал день. Мне казалось, что я поднялась первой, но Нат уже спорила в гостиной с Морисом по поводу выбора нотариуса. Она стояла за нашего, мэтра Армеле. Он — за своего мэтра Руа, говоря, что, если даже месье Дюплон откажется от услуг мэтра Армеле, мэтр Руа все-таки будет представлять одну из сторон. Я поостереглась их рассудить, а Морис поостерегся впутать меня в их спор; чтобы чувствовать себя свободнее, я отпустила его в девять часов в выбранную им нотариальную контору. Натали тотчас же повернулась ко мне.
— Ну и ночку я провела, девочка моя! Только подумать — зарыл ее, как собаку! И еще цепляется Бог знает почему!
К счастью, она не зашла дальше этого, ограничившись порицанием викария, за которым в приходе числилось немало провинностей.
— Он что, не знает, что среди добрых христиан покаяние превыше наказания? Всегда надо считать, что люди раскаялись, даже если ты в этом сомневаешься. Тогда у всех легче на душе, и дурному в этом потачки нет.
Затем, поскольку спасение души превыше услады тела, она составила для нас соответствующий график. De profundis[21] читалось каждые три часа, на коленях, перед камином в гостиной. Было положено начало анонимной «цепи молитв», переписанной тринадцать раз для отправки тринадцати верующим старушкам, стоявшим одной ногой в могиле, которые не посмеют навлечь на себя гнев Божий, разорвав эту цепочку, а, напротив, постараются разветвить ее по кантону. Наконец, Нат решила, что мы три месяца будем обходиться без сладкого, и точно подсчитала, исходя из ста франков экономии в день, сколько это будет в мессах, заказанных кюре в форме «частной просьбы», без упоминания имени покойного. По общим расценкам выходило почти десять, и Натали фыркнула, когда я предложила присовокупить к этому треть своего жалованья, которую я оставляла на собственные нужды. Однако она отказалась:
— Нет, та жертва ценная, которую приносишь долго. Воспоминания и свечки сгорают потихоньку.
Но вечером, когда Морис вернулся вместе с мэтром Руа, чтобы принять первые положенные охранительные меры, я поняла, почему она весь день не отходила от меня ни на шаг. Натали вдруг как-то странно отступила на второй план, а в ящике с защелкой, где, как она объявила, «мадам хранила свои бумаги», были обнаружены недорогое колечко — мамино — и, ко всеобщему удивлению, триста тысяч франков казначейскими билетами, которых — в этом я была уверена — накануне там не было.
* * *
В последующие дни Натали, притворяясь, будто снова подчинила меня себе, без вопросов разрешила мне вернуться в Нант. Она даже шепнула:
— Для меня невелика радость, что ты туда возвращаешься. Но этот в законах — как рыба в воде. Лучше уж знать, что он замышляет.
Я, однако, еще хорошенько не знала своих намерений. Морис пугал меня своей уверенностью, такой же твердой, как у Натали. Как адвокат, он не мог не знать, что его шансы весьма сомнительны, но он рассчитывал на меня в своем мужском ослеплении: обладаемая девушка, целиком находящаяся в твоей власти, — это ключ от дома.
Впрочем, он делал все, что мог, чтобы позолотить свой ключик. С первого же дня, чтобы не отстать от противника — он наверняка понял, откуда взялись казначейские билеты, — Морис заехал к мэтру Руа и небрежно отказался в моем присутствии от своей пресловутой четверти наследства, заявив, что не хочет, чтобы его обвиняли в том, будто он обокрал своих падчериц, и без того небогатых. Этот поступок тронул меня так, что я и выразить не могу, а он еще усилил это чувство, проявив тактичность жениха.
Но несвоевременный визит мэтра Тенора, запершегося в кабинете вместе с Морисом, все испортил. Одно только присутствие этого человека, приходившегося мне, так сказать, свекром — по линии сына, бывшего со своей стороны моим отчимом, — жестоким образом напоминало о двусмысленности моего положения. Его присутствие так же ясно означало и то, что, простив сыну промах, исправленный милосердным случаем, этот господин явился по-отечески заверить отпрыска в своем участии и, наверное, призвать его как можно скорее покинуть Залуку, так как не дело ему содержать дочерей своей покойной супруги. Мысль о том, что он мог заподозрить, будто я корысти ради цепляюсь за Мориса, возмутила меня. Но и оказала мне услугу: еще один аргумент в мою пользу. Однако этот аргумент стал невыносимым, когда мэтр Тенор, два-три раза повысив голос во время разговора, вышел из кабинета решительным шагом. Неужели Морис, опередив мое согласие, в котором был уверен, сделал глупость и позволил отцу о чем-то догадаться? Этот холодный взгляд — бросал ли он мне обвинение в том, что вслед за матерью я остановила свой выбор на наследнике Мороки? Мое замешательство было слишком явственным, чтобы не встревожить Мориса, который, истолковав все по-своему, закрыл дверь и бросился ко мне:
— Ничего не бойся. Папа хотел, чтобы я вернулся в Нант. Естественно, я не мог ему признаться… В общем, не сейчас.
Он наклонился ко мне. Но я отвернулась, тряхнув своими рыжими волосами.
* * *
Крупное объяснение состоялось только в конце недели. Что в Залуке, что в Нанте Морис начинал нервничать. Ему все труднее удавалось выносить кисло-сладкие замечания Натали. Со мной он пытался держаться с предсвадебной нежностью с оттенком сочувствия, но у него это плохо получалось. Отвращение, с которым я отвергала все его авансы, наверное, приписывалось им моему горю и печальной — и запоздалой — деликатности по отношению к покойной; возможно, он даже видел в этом другую — и не менее запоздалую — деликатность, честолюбие неудачливой любви, перед которой вдруг открылось будущее и которая отказывается от временных даров, чтобы выказать себя достойной окончательного — чтобы восстановить свою девственность. Наконец он не выдержал и однажды утром, приехав в контору, властно обнял меня. Я изворачивалась как угорь, но он меня не отпускал.
— Иза, — сказал он, — я знаю, о чем ты думаешь. Ты говоришь себе, что была моей любовницей, потому что не могла быть моей женой, а теперь больше не будешь ею, раз я могу на тебе жениться. Но, Иза, я о другом и не прошу…
Однако он зажал мою голову в сгибе своего локтя: чтобы заставить замолчать совесть, поцелуй — лучший замок на любой роток! Помогая себе рукой, умевшей меня смягчать, он, великий психолог, продолжал самым что ни на есть теплым голосом:
— Я прекрасно понимаю тебя, дорогая. Будь спокойна. Мне тоже было не по себе, мне тоже это претило. Но теперь мы свободны, и я люблю тебя…
Теперь!.. Вот то единственное слово, которого не следовало произносить, говоря об этой свободе! И я люблю тебя… Довод Тенорино, дважды заводившаяся пластинка! Слова эхом отдавались у меня в голове, обретая всю полноту своего смысла: «Теперь мы поженимся, потому что он меня любит, ведь правда, после моей матери, немного попользовавшейся этой любовью и завещавшей ее мне, по преимущественному праву, сверх причитающейся доли, в активе своего наследства». Как мог Морис до такой степени обманываться во мне? Однако он сжимал меня все сильнее, бормоча мне в волосы:
— Конечно, люди станут судачить…
За его голосом, говорившим о свадьбе, я слышала ужасный, злорадный шепоток по беспроволочному телеграфу нашего кантона: «Слыхали? Они там, в Залуке, времени даром не теряют! Сначала мать, потом дочь, а может быть, обе сразу… Дружная семейка, что и говорить!» Я уже представляла изумление мэтра Шагорна, который некогда склонился передо мной со словами: «Мадам Мелизе?» — и поторопился исправить свою оплошность, узнав о моем звании девицы Дюплон; теперь ему придется поспешно исправлять другую, когда, назвав меня «мадемуазель», он снова услышит поправку: «Нет, на этот раз мадам Мелизе». Какая путаница начнется в голове и на языках наименее склонных к злословию! Обе жены по имени Изабель. Обе — в девичестве Дюплон. Обе «узаконены» милостью Мориса, просто обреченного «белить закопченную трубу» (по меткому выражению наших мест, где неузаконенное не освящается, но так же легко отшелушивается хитростью, как отставшая краска ногтем).