— Я не возбужден! — воскликнул он со страстью. Ужасно глупо кричать, что ты не кричишь, и Саша понимал это, но ничего поделать с собой не мог.
Врачиха, собранная и настороженная — при исполнении служебных обязанностей, — глядела спокойно, и снова возникло у Саши гадостное ощущение, что попался. Врачиха все-таки его переиграла — легко и просто. Снова, как в кабинете Трескина, он почувствовал себя униженным и беспомощным — догнали и добивают.
— Мама!
Мать подслушивала тут же, за дверью, и не потрудилась это скрывать.
— Есть замечательное средство, — явилась она сразу же с предложением. — Из сильно действующих нейролептиков. Успокаивающее. Еще когда эта твоя девушка звонила, советовала. Очень за тебя беспокоилась. Замечательная подруга. Говорит, только не расспрашивайте его, не трогайте. Не донимайте его расспросами, ради бога!
— Какая девушка? — оторопел Саша. Потрясением явилась вдруг безумная мысль, что звонила Она, Люда. — Какая девушка? — повторил Саша с такой страстью, что мать запнулась и тревожно глянула на врачиху в ожидании помощи. Но Тамара Петровна молчала, она не тратила попусту слов, когда нечего было сказать.
— Ну, ты сам знаешь, какая, — защищалась мать. — Ты лучше знаешь своих подружек… — Саша глядел пронизывающим взглядом. — Я поняла, что это твоя девушка…
— Она так сказала?
— Она… Она говорила: у Саши большое несчастье. Посоветуйтесь с психиатром.
«Аллочка!» — осенило его тут. Это нужно было сообразить с самого начала.
— И что она еще сказала? — спросил он почти с интересом.
— Она сказала… — мать снова покосилась на врачиху и, не дождавшись помощи, вынуждена была выкручиваться сама, — она сказала… что ты на грани самоубийства. — И обе, что та, что другая, уставились на него, выпытывая взглядом правду.
Саша рассмеялся, казалось ему, рассмеялся — что-то такое отозвалось внутри его смехом. Изуверская забота Аллочки зацепила что-то в душе и перевернула так, что он увидел собственную трагедию с изнанки, с какой-то другой, совсем не трагической… а непонятно уже какой стороны.
Он уселся и оглядел женщин веселым, насмешливым взглядом.
Все, что давило его до сих пор темной бесформенной тяжестью, обрело вдруг размеры и очертания. Вполне постижимые размеры и доступные глазу очертания. Это походило на переворот, на открытие, на ошеломительный фокус — нечто возникшее из ничего, — и он уже видел это, а они, — недоверчиво притихшие женщины, — нет. Ему хотелось смеяться — смехом глядящего на блистательный фокус ребенка.
Аллочка переставала понимать.
То, что разыгрывалось между Трескиным и архитекторшей, не выходило за пределы человеческого воображения, но Аллочка обнаружила, что нечто важное пропустила, что-то существенное в отношениях Трескина и архитекторши проглядела.
Нарушилась непрерывная последовательность чувств, побуждений, поступков, которую она до сих пор отслеживала. Трескин ускользнул, и нельзя было с уверенность сказать, как и когда это произошло. Он пренебрегал делами, менял рубашки, куртки, джинсы, костюмы, появилась в нем особая лихость, которая Аллочку по-настоящему пугала: тискал и мял всех женщин подряд, какие только попадались под руку. Под руку попадалась чаще всего сама Аллочка, он похлопывал ее, трепал, щипал, невозможно было обернуться спиной, чтобы не оказаться в уязвимом положении. Но внимание шефа не обманывало Аллочку, она угадывала за ним слепую радость переполненного собой человека. Игривое буйство Трескина было случайной зарницей чего-то безумно, безумно далекого — Аллочке недоступного.
Аллочка злилась.
Безвестность ее томила. Почти смирившись с тем, что Трескин всерьез влюбился, она не могла выносить бездеятельности, она испытывала потребность если не помешать чужому чувству, то уж, по крайней мере, руководить им. А Трескин отмалчивался. Вот это и было самое скверное — не то даже, что отстранил от своих сердечных дел секретаршу, а то, что остался с девушкой наедине, удалившись от людей. Аллочка не знала наверное, потому что не пережила подобного сама, но чутьем, тоскующим женским чувством угадывала, что это-то и есть верный способ влюбиться.
Аллочка злилась: хлопала дверями, швыряла бумаги и с неприкрытым ожесточением стучала по клавишам машинки.
— Опять? — вызывающе сказала Аллочка, когда заметила, что уже в пятом часу шеф начал ерзать и следить за временем.
— Что опять? — вильнул Трескин.
— Куда вы сегодня поедете? — спросила Аллочка, переворачивая перед шефом бумаги.
— А! Да! Поедем! — вспомнил Трескин. Он механически расписывался.
Должна была последовать новая язвительная реплика, и Трескин трусливо ее ожидал. Бумаги кончились, Трескин догадался оглянуться и улыбнулся Аллочке, рассчитывая купить мир недорогой ценой, — Аллочка на улыбку не ответила.
— Ну вот! — сказал Трескин, привлекая секретаршу за талию. Дальше «ну вот» он, однако, еще ничего не придумал.
Секретарша покорно подвинулась, поддаваясь объятиям, но смотрела поверх головы — вдаль.
— Не нужно, не нужно, зачем эти семейные сцены? — глухо, выдавая скопившиеся слезы, сказала она. — Я ни на что не претендую. Как я могу претендовать? Это глупо. Это было бы глупо.
— Ах ты моя мартышка! — сказал Трескин, намекая, вероятно, на всеми признанную смышленость обезьян.
— Кажется, я уже доказала, что ни о чем, кроме твоих интересов, не забочусь. А ты ничего не рассказываешь… Что уж ты так боишься за эту свою… Людочку? Я же к вам в постель не лезу!
— Нет, — согласился Трескин.
В объятиях его не было ничего или почти ничего чувственного, и Аллочка это остро ощущала. Еще она понимала, что если Трескин заговорит, то как бы ни складывались потом его отношения с архитекторшей, как бы ни воображал он себя влюбленным, можно ручаться, что никогда эта женщина не будет занимать его сердце целиком.
— Я как сестра, мне любопытно. Что тут такого?
— Постель? Как ты в нее залезешь, если не было никакой постели? — нерешительно отозвался Трескин. — Не было постели, так и не залезешь.
— Да? — в порядке поощрения удивилась Аллочка. Она тихонько высвободилась, шеф не удерживал. — Что же так? Теснее должны быть контакты, теснее! Самые тесные!
— Понимаешь, мартышка, — сказал Трескин, — я в дурацком, совершенно дурацком положении.
— Ой! — слабым голосом молвила Аллочка. Ее хватило только на это. Похожее на простой выдох «ой» исчерпало Аллочкины силы.
— Понимаешь, мартышка, — продолжал Трескин, не замечая Аллочкиной слабости, — я какой-то… растерянный. Мы оба какие-то обалделые! Три недели держимся за руки, как в детстве. И от одного прикосновения дрожь пробирает. Не слабо! Такое состояние… Наваждение. И я все время стою на цыпочках. Будто я весь какой-то придуманный…
— Ужасно, — сочувственно вставила Аллочка. Но Трескин — и в этом заключался действительный ужас! — ее не слышал. Он продолжал свое, как будто плыл в мягко обнявшей его реке.
— Это тяжело — на цыпочках. И здорово. Знаешь… это здорово. Вот как полет во сне. Устаешь… А все равно лететь тянет. Ты не летишь, а падаешь, твой полет — падение, цепляешь за верхушки деревьев, за провода на столбах, а все равно силишься… Через силу… И летишь. Весь напряженный, измученный… летишь… И уже немеют махать руки. Ты садишься на вершину высокого — все оно под тобой — дерева… Ветви усыпаны золотыми плодами.
Трескин замолчал с блуждающей, забытой улыбкой на губах. Но если бы глянул он тут на Аллочку — протрезвел бы, должно быть, тотчас. Лицо молодой женщины исказила черная мука.
— Ужасно, — выдавила она с трудом из себя.
— Вот как в детстве, — сказал он, не слушая.
— Детство всегда проходит, — возразила Аллочка.
— Она не говорит мне нет, а я все равно послушный, как ребенок. — Трескин улыбнулся неожиданно щедро. — Точно — ребенок!
— Когда женщина превращает мужчину в ребенка, — продолжала Аллочка, овладев собою, — это значит, что она умная женщина. Она знает, что делает, очень хорошо знает.
Аллочка заставила себя услышать. Трескин повернулся к ней с легким недоумением на лице, как человек, которого сбили с мысли, — свою потерял и в чужую проникнуть трудно.
— Она мне все позволяет, — сказал он.
— В трусы лазил? — с нарочитой грубостью спросила Аллочка. Трескин смолчал. — Все, Трескин, — это постель. В постель-то хочешь, а не настаивал. Точно она из тебя младенца сделала.
Трескин молчал, и молчание затягивалось.
— Письма где у тебя? — неожиданно спросила Аллочка.
Вопрос вместо того, чтобы удивить Трескина своей неожиданностью, почему-то его смутил. Он вынужден был признаться, что здесь, письма здесь. И что в письма он иногда заглядывает… Так… сам для себя. И хоть с Людой они о письмах не говорят — ни слова, — испытывает он потребность кое-что иногда перечитать.