Пару дней спустя за ужином София поинтересовалась, прочитал ли он ее. Закружилась голова. Его затошнило, а в верхней части живота словно пронесся порыв холодного ветра. «Да, — выдавил он из себя. — Конечно». Несколько минут они просидели молча, не глядя друг на друга, уткнувшись в тарелки. Римини видел все окружающее как сквозь дымку — такая пелена цвета светлого мате порой покрывает сознание студента, подходящего к столу экзаменатора. Римини еще некоторое время притворялся, что ужинает, а потом механически сложил вилку и нож крест-накрест на тарелку с практически не тронутой едой. Ближе к ночи они легли в постель, а в качестве снотворного выбрали себе какой-то старый аргентинский фильм, который показывали по телевизору. Римини поймал себя на том, что изо всех сил старается не смыкать глаз ни на секунду — чтобы ни в коем случае не заснуть. Звук телевизора доносился до него приглушенно, словно звуковая дорожка второго плана, на фоне которой еще отчетливее слышалось равномерное дыхание Софии. Смотреть на нее Римини боялся. Он жадно ловил каждый ее вдох и выдох, каждое едва заметное движение тела и пытался почувствовать почти неуловимые изменения веса руки Софии, лежавшей у него на груди, — она становилась то легче, то тяжелее, в такт дыханию. На какое-то мгновение Римини показалось, что вся его жизнь зависит от того, кто из них уснет первым; это было важно всегда — более хрупкий и слабый доверял свою судьбу тому, кто еще какое-то время бодрствовал и оставался на страже их безбрежного счастья, — но в тот вечер это блаженное, преисполненное нежности соперничество стало для Римини определяющим сражением в неведомой войне.
Тем временем на экране молодая натурщица, стоя спиной к камере, раздевалась под похотливым взглядом скульптора. В следующую минуту она рухнула на пол — подействовал выпитый ею в предыдущем эпизоде яд; смерть она встретила в каком-то экстатическом состоянии. В ту ночь Римини приснилась бледная, словно мраморная, рука, из разжавшихся пальцев которой выскользнул и разбился об пол крохотный флакончик с ядом. В ужасе проснувшись, он обнаружил, что рядом с ним никого нет. Было позднее утро, скорее всего часов одиннадцать. Римини встал и начал одеваться. Его взгляд упал на вешалку-перекладину, прицепленную к ключу, который торчал из дверцы платяного шкафа. На вешалке аккуратно висели брюки, которые София забрала из химчистки накануне вечером. Их-то он и решил надеть. Сунув руку в карман, он тотчас же обнаружил уже знакомый, но сильно изменившийся от стирки клочок бумаги — загрубевший, измятый и рассыпающийся в прах от легчайшего прикосновения.
Сказать, что Рильтсе им нравился, было бы оскорблением — ужаснейшим, циничнейшим, изощренным оскорблением. Нет, Рильтсе им не нравился — они им восхищались. Восхищались всегда — с тех самых пор, как возникли «они», с того дня, с которого отсчитывали новую эру своей жизни. Они восторгались им — вместе и каждый в отдельности, наедине и прилюдно — с того дня, когда вдруг осознали, что любят друг друга. Римини тогда было шестнадцать лет, Софии — на семь месяцев больше. К этой разнице в возрасте Римини так и не смог привыкнуть, она казалась ему чем-то непреодолимым, как те метры — считаные, но неизбежно остающиеся, — которые всегда будут разделять черепаху и нагоняющего ее Ахиллеса. Они поклонялись Рильтсе и любили Танги, Фопа, Обри Бердслея и всю ту подозрительную артистическую семейку, репродукции картин которой продвинутые студенты — эти профессионально-простодушные пижоны — наклеивали на обложки своих папок и тетрадей с благородной целью унизить идеологических противников, украшавших свои конспекты фотографиями рок-звезд или известных киноактеров. Увы, разочарование не заставило себя долго ждать: буквально два-три года спустя все эти разлагающиеся и саморазрушающиеся объекты — сталактиты в форме сплетающихся тел, старые кровати, глаза и шляпы, подвешенные в нежно-голубом небе, — хитроумный реквизит, который в глазах Римини и Софии представлял волшебную вселенную вымысла, — все это в один прекрасный день перешло в разряд пустышек и ложных ценностей, не вызывающих у них ничего, кроме брезгливости. Римини и София совершенно неожиданно для самих себя обнаружили (хотя и поняли это уже позже, когда перебрались жить вместе в крохотную, выстланную ковриками и половичками конуру в районе Бельграно-Р — после чего их школьные друзья, вполне понятная ревнивая зависть которых выражалась, по юности, в желании как-то уколоть тех, кто выбился из общего ряда, прозвали объединившуюся для совместной жизни парочку «скороспелыми старичками»), что юность восхищается не артистами, не их произведениями — а превозносит лишь альтернативные формы совместной и семейной жизни. Их беззаветное восхищение некоторыми художниками и направлениями в искусстве обернулось столь же беззаветным обманом со стороны объектов восхищения. Это открытие ранило их обоих — они почувствовали себя безнадежными идиотами, ибо заносчивость и ложное самомнение, которые память с легкостью эксгумирует из прошлого, становятся вдвойне болезненными и предстают в виде едва ли не самых больших ошибок юности; и Римини, и София почувствовали себя обманутыми — выяснилось, что ложные идолы и идеалы бесстыдно поглотили если не бо́льшую, то уж точно лучшую и самую отчаянно счастливую часть их общей молодости. От насмешек и издевательств со стороны окружающих, которые имеют обыкновение не упускать возможности хорошенько «опустить» оступившихся или же зарвавшихся ближних, их спасла не до конца утраченная способность к справедливой и суровой самокритике; ну а Рильтсе — тот был спасен от испепеляющего огня объединенной ярости Римини и Софии, которые в один прекрасный день с мрачной решимостью приступили к процессу избавления от сотворенных ими самими кумиров.
С Танги они поступили просто и решительно. Этот художник рассчитался за все жалкой пригоршней пепла своей славы; золу, оставшуюся от сожженных репродукций, развеяли по ветру над гребнем зеленого холма. Фопа сожгли всего целиком в кустах на заднем дворе дома бабушки Софии, в районе Сити-Белл. В тот день они даже не удосужились досмотреть до конца на догорающее пламя жертвенного огня, избавлявшего от скверны их поруганные души. С Максом Браунером дело обстояло еще проще: репродукций этого художника у них было совсем немного. Они были знакомы с ним опосредованно — через автобиографию одного его современника, который когда-то потерпел неудачу как художник, а сейчас, сорок лет спустя (сам Браунер уже тридцать лет благополучно гнил на каком-то польском кладбище), стал одним из самых богатых подпольных антикваров Советского Союза. В общем, автобиография последовала за репродукциями.
Настала очередь Рильтсе. София держала репродукции; Римини, ставший к тому времени заправским пироманом, отвечал за керосин и спички. Вплоть до этого момента им и в голову не приходило посмотреть на репродукции в последний раз перед тем, как они сгорят. В случае с Рильтсе, однако, София в нерешительности, будто бы опасаясь совершить непоправимую ошибку, не могла отвести от них взгляд; Римини уже зажег спичку, обжег пальцы и стал раздражаться; тогда София села в сторонке и стала перебирать репродукции одну за другой — с каким-то отчаянием, как путешественник, который потерял паспорт и под взглядом пограничника роется в других документах, совершенно бесполезных без основного. Римини эта непоследовательность разозлила: он был упрям, и ничто не раздражаю его так, как изменение правил игры в процессе игры — и по инициативе автора этих правил. Он уже собрался выразить Софии свое возмущение, но, увидев, что она сидит к нему спиной и вся дрожит, передумал и поинтересовался, что с ней происходит. София плакала — молча, практически беззвучно. У нее на коленях, словно детские трупики, лежали три репродукции картин из знаменитой серии «Пытки и казни». Римини в очередной раз посмотрел на висящие, словно коровьи туши, человеческие тела, торчащие из вспоротых грудных клеток ребра и — почему-то улыбнулся. Рильтсе был спасен.
Первая совместная поездка в Европу была для них лишь предлогом для того, чтобы увидеть оригиналы картин великого мастера. София уже была за океаном с родителями и воспользовалась повторной возможностью для того, чтобы убедить отца Римини — главного спонсора этого мероприятия — составить маршрут таким образом, чтобы он прошел не по самым модным и обязательным для посещения местам континента, а по тем городам и странам, где ей довелось бывать; ее родители, в свою очередь, выбирали маршрут, руководствуясь советами одной семейной пары — своих старых друзей, больших любителей путешествий, новейшей спортивной одежды (Римини мог поклясться, что они были пионерами джоггинга — если подразумевать под этим одежду, дисциплину и сами пробежки — в районе Бельграно и, быть может, во всей Аргентине), маленьких стеклянных фигурок и испанских журналов по искусству. Из семидесяти дней поездки, поделенных между полудюжиной стран, две недели им предстояло провести в Австрии. Римини, по правде говоря, такое распределение времени показалось непропорциональным; нет, ничего против Австрии он, конечно, не имел, но ему достаточно было посмотреть на карту Центральной Европы, оценить размер этой страны, помножить его на незнание им немецкого языка и спроецировать полученный результат на временной отрезок в две недели, чтобы признаться себе в том, что он, по всей видимости, чего-то в этой жизни не понимает. Недоумение его частично разрешилось во время перелета через океан: София, разгоряченная вином, которое подали в самолете, призналась ему в том, что парочка друзей, вдохновившая ее родителей на поездку в Европу именно по этому маршруту, была родом из Австрии.