Мы с ним так никогда и не столкнулись в поезде. По сути, если не считать нескольких торопливых и нескладных встреч в «Макдоналдсе» в первый год после его ухода, я его вообще больше не видела. Однажды утром, в конце первого семестра в университете, мне позвонили. Было шесть часов, поэтому, еще не взяв трубку, я догадалась: что-то стряслось. «Кью, это я, мама. Прости, что так рано, дорогая, но у меня плохие новости». У папы случился сердечный приступ — вообще-то оказалось, что у него был рак легких, но мы про это не знали, — и накануне поздно ночью он умер на руках у Джулии.
Вот и все. Не было у меня возможности разыграть ни один из придуманных мной сценариев. Через месяц после папиной смерти мне написала Джулия (она написала каждой из нас троих), чтобы в последний раз безуспешно попытаться убедить, что папа любил нас: «Он часто вспоминал о тебе, но стеснялся писать и встречаться, он же знал, что подвел тебя». Лучше бы она этого не делала, я потом мучилась долгие годы. Может, я сама должна была сделать первый шаг? Быть может, по моей вине мы никогда не встречались? Я была не права с самого начала? Только много позже я поняла (точнее, мой психоаналитик помог понять), что он был взрослым, он был отцом и это он ушел. Я не виновата.
Как там у Ларкина?
Они тебя надули, папа с мамой,
Всучив тебе свой залежалый опыт.
И специальных глупостей добавив,
Но зла тебе, конечно, не желая[33].
Страданья «нарастают с каждым годом»… А потому Ларкин мудро советует в конце: «Что делать нам? Уйти как можно раньше. Не оставляя по себе потомства». А я вот собираюсь это правило нарушить. Но как же, как унять страданья?
Вторник, 21.00Завтра утром меня опять ждет «нестрессовый тест», ультразвук и измерение роста плода. По-моему, там внутри все в норме. Мама с утра до ночи пичкает меня всякими вкусностями, а мой парень в ответ на сахар лягается как заводной. Заснуть сегодня вряд ли получится — во-первых, из-за маленького плясуна в животе, а во-вторых, из-за письма, которое я беззаконно прочитала утром. Я все время думаю о нем.
Том домой не придет. Звонил полчаса назад и сообщил, что будет работать аж до завтра. Я спросила, не помочь ли чем, — к примеру, заказать какой-нибудь еды с доставкой, и он долго удивленно молчал.
— Я и сам могу, спасибо, Кью, — сухо и сдержанно ответил он после паузы. — Ложись спать. Увидимся завтра вечером. Нам нужно поговорить.
Я сглотнула. Три слова, от которых у каждой жены мороз по коже. «Нам нужно поговорить». Боюсь, ох боюсь. Знаю я, что это значит.
Среда, середина дняЧто и требовалось доказать. Я снова в больнице и того гляди распсихуюсь.
Жидкости нет. Раз — и пропала! Испарилась. Неизвестно куда. Теряюсь в догадках.
— Вы чувствовали, что подтекаете? — спросила доктор Вейнберг. Будто я кухонный кран у нерадивой хозяйки.
Меня подключили к монитору, он попискивает и показывает цифры, которые скачут то вверх, то вниз. 135, 142, 127, 132… Как это знакомо.
А где Том? Скоро будет, уже едет, так сказал он с истерическими нотками в голосе. Точно такие же звучали и у меня, когда я по дороге в больницу звонила ему из «скорой»: «Немедленно приезжай, меня собираются вскрыть через пару часов! Подождут тебя, но недолго. Поторопись, пожалуйста. Ты нужен мне!»
Час тому назад, во мраке кабинета УЗИ, Черайз, как обычно, вымазала мой тугой как барабан живот голубой пакостью и повозила по нему зондом в поисках черных карманов с жидкостью. Туда, сюда. Я уставилась на экран над головой: вот длинненький позвоночник — динозаврик, свернувшийся у меня под пупком.
— Здесь ничего, тут кое-что и вот здесь чуть-чуть, но в середине его ручка, так что не считается. Зову Вейнберг, — объявила Черайз.
Примчалась докторша, деловито уселась на табурет, схватила зонд, вперилась в экран. Бормочет себе под нос («…один и два, один и три, здесь ничего, ну-ка… нет; здесь один и ноль»), пауза, снова ведет зондом сверху вниз, сильно прижимая, обводит контуры ребенка. Тот возмущенно отодвигается, по животу проходит волна — это он подставил докторше плечо. Она криво усмехается.
Мама рядом со мной, держит за руку, крепко-крепко.
— Сколько он весит?
Доктор Вейнберг жмет на какие-то кнопки, морщит лоб.
— Три триста или около того. Трудно сказать.
Я с облегчением улыбаюсь маме.
— Уже неплохой вес, — говорю я ей. — А ему еще целую неделю расти!
Кесарево сечение назначено мне на понедельник.
Мне показалось или доктор и мама обменялись взглядами?
Еще несколько минут — и доктор Вейнберг медленно и как-то многозначительно откладывает зонд, поворачивается ко мне. В сером свете экрана ее лицо выглядит странно — нос длинный-длинный, а скулы чересчур острые.
— Все, золотце, пора, — ласково обращается она ко мне. — Вы прямо сейчас поедете в больницу за своим ребенком. Ваша беременность окончена.
Воздух словно разрывает легкие, меня трясет.
— Окончена? — выдавливаю я. — Нет! До операции еще целых пять дней, он еще может сам повернуться, я упражнения все время делаю! — лепечу я.
Оказывается, я до последнего надеялась на чудо, на то, что он повернется и я смогу родить «естественно», как другие женщины, как в кино, — со стонами и криками, с потугами, за которыми наступит миг триумфа и чувство умиротворения.
Но докторша качает головой: он не может ждать еще пять дней, ему срочно надо наружу, не то он пережмет пуповину и останется без кислорода.
— Думаю, в ближайший час этого не произойдет, поэтому со спокойной душой оставляю вас на мониторе, покуда не приедет ваш муж. Но если что-то случится, пока вы ждете, потребуется экстренное вмешательство, понимаете? Одевайтесь, я вызываю «скорую», она вас отвезет в родильное отделение. Вы сегодня рожаете.
Вспыхивают лампы, меня подключают к монитору, вихрем летим по запруженным машинами улицам…
Кресло-каталка мчит меня по бежевым коридорам, несется навстречу голубой пол, распахиваются розовые двери.
— Вейнберг звонила по поводу этой, у нее кесарево!
Пластиковый браслетик защелкивается на запястье.
— Раздевайтесь!
Снова рубаха с прорезью, которая расходится на моей несуразной фигуре, кожа кажется особенно бледной, багровые растяжки еще заметнее, скоро к ним добавится еще одна отметина, рубец через все пузо…
Пожалуйста, Том, пожалуйста, приезжай скорее! Без тебя мне этого не выдержать. Умоляю, приезжай!
23.00Рядом со мной лежит мой сын, Самюэль Квинси. Новая страница новой жизни.
Четверг, 13.00Вчера ночью мне разрешили встать с постели, в первый раз за одиннадцать недель.
Когда отошла анестезия, медсестры помогли мне подняться и я на своих двоих дотопала до ванной. Живот болит адски — в детстве я воображала, что именно так должна чувствовать себя ассистентка фокусника, после того как ее положат в сверкающий ящик и разрежут пополам, — но проклятому постельному режиму конец, и это худо-бедно помогает держаться. Поначалу мне давали морфий, а теперь перевели на чудные белые таблеточки — легко глотаются и притупляют самую сильную боль.
Сын спит: измучился за последние дни, как и я. У него отцовский нос, и рот, и подбородок. Глазки темные, не поймешь чьи.
Врачи вынули его через двадцать минут после того, как в больницу примчался Том. Меня под жаркой зеленой лампой уже готовят к операции, и тут врывается мой муж, в бумажном халате, и выглядит точь-в-точь как подоспевший вовремя ординарец из какого-то фильма. И все твердит: «Слава богу, я здесь. Слава богу, я здесь!» Мама потихоньку скрывается за дверью.
Когда сделали первый надрез, он сжал мне руку, заглянул в глаза:
— Больно? Как ты? Тебе плохо? Эй, кто-нибудь, ей плохо! Дайте ей что-нибудь! Ну что, так лучше?
Я чувствовала руки хирурга у меня в подреберье.
— Та-ак, ножки у меня… Тяну… тяну… есть! — восклицает он и весело заключает: — Вот и наш здоровенький мальчишка!
Пауза, короткий миг тишины и — крик, от которого тает материнское сердце.
Врачи из отделения детской интенсивной терапии взвешивают, обмеривают малыша и уходят со своими тележками, инструментами, инкубатором, в другую родильную палату, к другой женщине, к другому младенцу. Здесь они больше не нужны. Нашего сына вручают Тому, и тот стоит с полным смятением на лице. Самюэль Квинси удивленно разглядывает своего отца.
Все двадцать минут, что хирург штопает меня, наша троица глазеет друг на друга. Мы с Томом прикидываем, на кого из бабушек-дедушек он похож, а сын помалкивает.
Никаких видимых нарушений, говорят нам, хотя при весе в три триста он мог бы быть и подлиннее. Но ребенок здоровый, кричит громко и требовательно. «А я что говорила, этот парень еще задаст вам жару!» — ухмыляется доктор Вейнберг, заглянув проведать нас несколько часов спустя. Она гладит пальцем детский лобик, мы вежливо благодарим, но в этой палате она явно лишняя, воспоминание о другом мире, другой жизни, от которой нас уже отделяет целый океан.