— Согласен, падре, только вы забываете, наверное, что на свете существует еще такое понятие, как верность. Ее я считаю основой мироздания. Исчезни из нашей жизни верность, и мир рухнет, превратившись в хаос неуправляемых обломков цивилизации. Моя мама была верна отцу каждым своим вздохом, он же…
— Мальчик мой, — перебил Анджея отец Юлиан, — представьте себя на минуту вашим отцом, тем более, что у вас тоже в высшей степени артистическая натура. Представьте далее, что вы женились на очаровательной невинной девушке, любящей вас душой, телом и всем существом. Вы прожили вместе какое-то время в счастии и согласии, а потом вдруг встретили другую, к которой потянулись всем сердцем…
— Но ведь отец дал перед алтарем клятву верности моей матери, — перебил отца Юлиана Анджей. — И он нарушил эту клятву. Ведь Бог, насколько я знаю, прелюбодеяние приравнивает к предательству.
— Но Господь наш Иисус прощает всех раскаявшихся. Я уверен, ваш отец раскаялся и горько скорбит о гибели вашей матушки.
Они еще долго беседовали в гостиной, а я между тем накрывала на стол в столовой, кормила кошек, сервировала закуски. Последние дни я старалась ни о чем не думать, все пустив на самотек. Искренность Анджея взволновала меня до глубины души, но еще больше потрясла его измена. Простить ее я так и не смогла, и он это чувствовал.
И тем не менее жизнь в нашем доме текла своим чередом и даже, можно сказать, весело. По вечерам Анджей играл на рояле. Правда, я больше никогда не слышала Un Sospiro Листа, однако он играл пьесы Моцарта, Рахманинова, кое-что из Шопена. Потом, если мне не нужно было уходить на ночное дежурство, мы втроем пили чай и расходились по своим комнатам. Примерно через час Анджей приходил ко мне и часто оставался до утра.
Наши ласки стали более спокойными, и в этом виноват был Анджей. Мне было стыдно навязываться ему со своими нежностями, даже если мне очень этого хотелось. Как-то в самом начале нашего знакомства он бросил, правда, не без восхищения: «Ты страстна, как Кармен, и похотлива, как Мессалина. Это сочетание кажется мне очень странным, но в тебе нравится». Он уходил на рассвете, тихо ступая босыми ногами по ледяному полу, уходил молча, без прощального поцелуя. Я лежала остаток ночи с открытыми глазами. Уже тогда я знала, что Анджей — моя судьба, и я не переживу, если он бросит меня и уйдет к другой. Я дала себе слово бороться за него. Вот тогда-то я и стала потихоньку поить его приворотным корнем, о котором прочитала в средневековом фолианте отца Юлиана.
Старик догадывался о наших с Анджеем отношениях. Когда Анджей окончательно поправился и стал посещать лекции в университете, мы с отцом Юлианом часто обедали и даже ужинали в одиночестве. Однажды вечером он, зайдя на кухню и увидев, как я утираю фартуком глаза, обнял меня за плечи и сказал:
— Он еще совсем юн, Юстина. Сколько ему?
— Восемнадцать с половиной.
— Ну вот, а тебе почти двадцать два. К тому же ты женщина, а вы мудреете значительно раньше, хоть Бог, если верить Библии, и создал вас из нашего ребра. Но дело в том, что он создал свою Еву из ребра уже взрослого мужчины, каким в ту пору был Адам. Ты у меня умница, Юстина, и, думаю, не станешь обращать внимания на кое-какие мелочи нашей бренной жизни и превращать их в роковые. У Анджея к тому же поэтическая душа, а поэты и романтики, как ты знаешь, до самой смерти остаются младенцами. Ну да, к ним воистину не прилипает никакая грязь, не то что к нам, простым смертным. Юстина, помни одно, он каждый вечер возвращается к тебе.
— Это потому, что ему попросту негде жить, — возразила я. — Иначе…
— Вот тут ты не права, — не дал докончить мне фразу отец Юлиан. — Если поэту становится невмоготу жизнь в его доме, он будет спать на траве или на скамейке в парке, но ни за что не станет мириться с обстоятельствами и идти у них на поводу. Ты же сама рассказывала, что к вам в больницу его привезли из парка, потому что он ушел из дома. Юстина, помни, наш дом должен всегда оставаться его домом. Иначе ты превратишь свою жизнь в кромешный ад.
И я терпела. Терпела поздние возвращения Анджея со студенческих пирушек, его невнимательность ко мне, а подчас даже и раздражение. Он больше не целовал меня в губы, когда мы занимались любовью, хотя сам этот процесс доставлял ему удовольствие, и он часто признавался мне, что уже не смог бы жить без наших ласк.
— Ты изнуряешь меня, Юстина, — говорил он после, откинувшись на спину и широко расставив ноги. — Я не возражаю против того, чтобы ты изнуряла мою плоть, но вот душу… Юстина, ты не вампир?
Я обижалась, а он звонко хлопал меня по ягодице и говорил.
— Не сердись — я пошутил. Просто твое тело кажется мне средоточием всех, изобретенных человечеством любовных утех. Ты напоминаешь мне богиню любви Венеру. Но Тангейзер все-таки сумел уйти из ее грота, возжелав призрачных духовных ласк девицы по имени Елизавета. Нет, в одной женщине не может сочетаться и то, и другое. Но как бы я хотел встретить такую женщину. Прости, Юстина, и запомни ты — моя женщина. Я никому тебя не отдам.
Он все чаще и чаще называл меня своей женщиной, и я поняла, что средневековые книги по медицине писали отнюдь не шарлатаны Весной у Анджея внезапно умер отец, и он стал наследником немалого состояния. По совету отца Юлиана он продал дом, в котором родился и вырос, и пригласил меня, как он выразился, в «так называемое свадебное путешествие». В Европе уже назревала война, и мы отправились в Америку Анджей к тому времени перестал посещать университет. Он сказал «Гитлеру нужны не дипломы, а солдаты для войны с коммунистами, но мне не нужен ни Гитлер, ни коммунисты. Я хочу жить так, как я хочу. Я любил и буду любить Гете и Вагнера, хоть они и были немцами. Здесь, в Европе, все помешаны на политике. Быть может, в Америке еще остались нормальные люди»
Мы пробыли за океаном чуть меньше месяца, когда нацисты вторглись в Польшу.
В тот день Анджей напился в баре отеля, и я никак не могла увести его к себе в номер. Мы жили с ним в соседних номерах, назвавшись братом и сестрой — американцы в отношениях между мужчиной и женщиной большие ханжи Анджей приставал к женщинам, просил, чтобы они его пожалели, потому что у него больше нет родины «Русские предали своих братьев-славян! — кричал он на ломаном английском. — Но Польша еще не погибла»
Он оттолкнул от рояли пианиста-негра, не громко наигрывающего блюзы, и сыграл и спел польский гимн времен Костюшко «Jeszcze Polska ne sginela»[7]. Ему подтянули нестройные голоса — в нашем отеле проживало несколько поляков. Пустили по кругу бутылки с водкой, Анджей сыграл полонез Шопена и вдруг заснул, упав головой на клавиатуру. Мне помогли довести его до номера двое пожилых соотечественников.
— Нам всем, пани, пора возвращаться домой, — сказал один из них, старик с длинными седыми усами. — Каникулы закончились. Если Гитлера оставить один на один с коммунистами, они весь мир перекроят на манер кафтана того самого пана, у которого рукава оказались пришиты к бокам и он остался голодным на свадьбе собственного сына. Ваш брат, или кто он вам, еще очень молодой человек. От молодежи сейчас зависит будущее Польши. Мы, старики, конечно, тоже не останемся в стороне. Эх, если бы сейчас вся Европа, в том числе и Красная Россия, взяла и объявила Гитлеру войну. Этот удав еще только выползает из своей норы и его можно успеть разрубить на куски. Ах, пани, чует мое сердце, много нас с вами ждет впереди страданий.
Уже на пароходе, взявшем курс на Европу, мы узнали, что Франция и Великобритания тоже объявили Гитлеру войну. Анджей ругал на чем свет стоит русских и каждый день пил водку. Для меня же война казалась далекой и никак не затрагивающей мои интересы. Я с удовольствием предвкушала то мгновение, когда войду в дом отца Юлиана, который давно стал моим.
В нашем городе ничего не изменилось со дня нашего отъезда, разве что пышно расцвели хризантемы и прочие осенние цветы. Отец Юлиан расплакался за обедом, сказал, что Гитлеру ни за что не одолеть славян. Я не любила разговоры о войне, к тому же во мне, выросшей в сиротском приюте среди русских, белорусов, украинцев и даже немцев, чувство патриотизма пребывало в спячке. Да, мать моя была силезской полькой, однако отец наполовину украинцем, наполовину русским, а жила я на далекой польской окраине. В Варшаве я за всю свою жизнь была один раз, да и то видела ее лишь из окон пульмановского вагона, квартиры мадам Брошкевич и больницы, где лечилась от депрессии. К тому же мне казалось, что все эти разговоры о войне и патриотизме стоят стеной между мной и Анджеем, что они заслонили ему все прекрасное, что существует в этом мире. Прежде всего мою любовь. Как я ненавидела этого Гитлера из-за того, что у нас за столом только о нем и говорили. Мало того, Анджей словно потерял интерес ко всему остальному — ко мне в комнату он заходил все реже и реже, его ласки стали равнодушными и даже вялыми. Я попыталась использовать кое-какие ухищрения, о которых прочитала в одной книжке (ее мне дала наша медсестра), но эффект от них был небольшой, и скоро они ему прискучили. Однажды ночью, присев на край моей кровати, он вдруг спросил: