Девушки не разошлись, а продолжали свое вяловатое общение. Насколько Климову было известно, по правилам деревенской вежливости жениха и невесту принято оставлять вдвоем. Впрочем, все сведения о деревенской жизни носили у него книжный характер и касались в основном дореволюционной деревни. С приходом старшего лейтенанта разговор о новом постояльце прекратился, да и о чем было говорить после исчерпывающего заявления Маруси?.. А тут явился пожилой боец в ватных штанах и потребовал Климова к начальству. Климов надел ремни, пилотку и отправился в «присутствие». Минуя кухню, он поздоровался с девушками и сидящим за столом, на лавке, спиной к окошку, круглолицым старшим лейтенантом. Тот, хоть и находился в помещении, пилотку не снял и мог по всей форме ответить Климову. Опрятно, даже нарядно выглядел старший лейтенант, ничего не скажешь: свежая летняя гимнастерка, красивая портупея, блестящие хромовые сапоги, а у Климова — гимнастерка зимняя, ношеная-переношеная, ремни истерлись, на ногах — кирза, стоптанные каблуки. Зато щеголевато сидящая на круглой крепкой голове старшего лейтенанта новенькая пилотка открывала редкие белесые волосы короткой стрижки. Он принадлежал к жалкому племени рано лысеющих бесцветных блондинов, и тут уж едва ли поможет ладная фигура, хорошее правильное лицо, нарядная, только что со склада одежда…
Редактор вызвал Климова по важному поводу: нужно было перевести два письма немецких военнопленных.
— А я думал, наступление началось, — заметил Климов.
Редактор задумчиво посмотрел на Климова.
— Мы на войне, товарищ Климов.
— Да нет же, — нахально сказал Климов. — Мы в деревне Ручьевке. Война происходит совсем в другом месте.
— Я вижу, вам очень хочется туда?
— Да, — сказал Климов, — это правда, товарищ батальонный комиссар.
— Но вам придется поработать здесь, — не повышая голоса, продолжал редактор. — И лучше нам скорее найти общий язык.
— Не играйте со мной в войну, — сказал Климов. — Я понимаю, надо держать в напряжении вашу команду, чтобы окончательно не разложились, но со мной это лишнее. Не надо меня дергать.
«Чего я, собственно, взъелся на него? Больше года никому не возражал. Мне приказывали — я выполнял. С чего я так разошелся? Мне же не хочется, чтобы меня выгнали отсюда. Вчера еще хотелось, а сейчас не хочется. Я только вхожу во вкус перекура, я давно не курил».
— Вы не обращались к невропатологу? — спросил редактор.
— Меня осматривал невропатолог перед выходом из госпиталя.
— Ну и что он сказал?
— Рекомендовал не нервничать.
— Я присоединяюсь к нему. Переведите из писем лишь места, характеризующие настроение немецких солдат, и все, связанное с Ленинградом, если там будет о Ленинграде.
— Есть перевести! Разрешите?
Редактор прижал к груди большие костлявые руки.
— Минутку! Очень прошу вас, хотя бы когда мы вдвоем, обходиться без воинского жаргона, у меня от него трещит голова. Я ведь штатский человек, историк.
— Хорошо, — улыбнулся Климов. — Спокойной ночи.
Когда он вернулся, в доме танцевали под патефон. Крутилась знакомая со школьных лет, через всю юность проходившая «Китайская серенада». Маруся танцевала с высокой, белобрысой даже на местном светлом фоне девушкой, Любаша — с вертлявой, на возрасте, почтальоншей, художник — со своей Нюсенькой. Старший лейтенант не танцевал, он как привязанный сидел на том же месте за столом, прямой, щеголеватый и бессмысленный. Маленькая, рано постаревшая Марусина мать наблюдала с печки за танцующими. Возле нее притулилась стриженная под мальчишку младшая Марусина сестра.
Климов не успел шагу ступить, как его перехватила бойкая почтальонша.
— Идем танцевать, мёдочка, нечего компанией брезговать.
— Никто и не брезгует. А почему старший лейтенант не танцует?
— Нога болит, на мину наступил. Ну веди меня, Мёдочка, что ты квелый такой.
Климов повел почтальоншу. Она сообщила ему, что ее зовут Лида и что она хорошая девочка. Климов привык считать, что танцует неплохо, но почему-то они все время ошибались.
— Ты елочкой не умеешь? — спросила почтальонша.
— А черт ее знает! Может, и умею, только не знаю, что это такое.
Видимо, Климов все-таки не умел танцевать «елочкой», потому что с «седой» Асей и с тонкой, легкой Любашей тоже сбивался, а вот Марусю пригласить он так и не отважился. Когда он вторично повел почтальоншу, она вдруг сказала:
— Чего же ты Марусю не пригласишь?
— Жениха стесняюсь.
— Федьку-то? А чего его стесняться? Подумаешь, жених… Таких женихов, знаешь!.. А что он сюда ходит — вольному воля.
— А Марусе он нравится?
— Ну, это ты, мёдочка, сам у нее спроси. Пригласи и спроси, тебе же хочется, — добавила она с неожиданной злостью.
«Откуда она знает? Художник, что ли, сболтнул? Или я сам себя чем-то выдал? Я почти не гляжу в Марусину сторону, не обмолвился с ней и словом. Может, как раз этим? Маруся — местная королева, и если человек так старательно ее избегает, значит, дело не чисто. Наверное, и старший лейтенант кое-чего смекнул своей круглой крепкой головой. Значит, и Маруся знает?.. Вот было бы здорово! Я совсем не умею объясняться. Впрочем, в подобных обстоятельствах проницательность окружающих куда выше, чем самих действующих лиц. Маруся одна может ни о чем не догадываться. Надо все-таки пригласить ее…»
Но пока Климов собирался с духом, танцы прекратились и патефон голосом знаменитого тенора Печковского стал прощаться с каким-то чудным краем:
Прощай, чудесный край, невозвратимый,
Тебя навек я с грустью покидаю…
Пластинка кончилась, и все дружно пристали к Марусе сыграть «Васильки». Маруся сняла со стены гитару с бантом, села прочно, нога на ногу, и, склонив голову к деке, чуть неуверенно взяла аккорд, потом запела, и хор с воодушевлением подхватил апухтинские «Васильки». Пели с отсебятиной:
Я ли тебя не любил, я ли тобой не гордился,
След твоих ног целова-ал, чуть на тебе не женился…
Они старательно, истово спели до конца очень длинную — еще длиннее апухтинских стихов — песню, и Маруся сразу начала другую, и тут уже ей не подпевали:
Средь полей широких я, как лен, цвела.
Жизнь моя отрадная, как река, текла.
В хороводах и кружках — всюду милый мой
Не сводил с меня очей, любовался мной…
Климов вдруг разволновался, какие-то интонации Марусиного голоса задели его за живое. Черт возьми, оказывается, художественная литература бывает похожа на жизнь! «Casta Diva» Обломова, соната Вентейля, вернее, одна ее фраза, мучительно-сладко ранившая Свана!.. Мне нравилось читать об этом, но я не верил, что музыка может так пронзать человека, не верил, наверное, потому, что сам я недостаточно музыкален. Но сейчас со мной творится что-то странное, еще немного, и я разревусь. Этот переход во второй строке…
Все подружки с завистью все на нас глядят,
«Что за чудо-парочка!» — старики твердят…
Ах, Боже мой, мне счастливо, как никогда не бывало, и мне жалко всех, кого я потерял. Бедный отец… бедный Котик… и мама бедная, умерла совсем молодой… Мне хочется поцеловать Марусю. Поцеловать в голову, в щеку. Она милая, нежная и умная, если может так петь. А ведь она едва владеет аккомпанементом, да и петь-то не умеет, но она прекрасно поет, она поет сердцем, так, кажется, принято говорить…
Когда Маруся допела песню, он попросил:
— Можно еще раз?
И она сразу, нисколько не удивленная и не ломаясь приличия ради, запела:
Средь полей широких я, как лен, цвела…
Ему хотелось попросить ее спеть и в третий раз, но тут откуда-то возникла стриженная под мальчика, городского обличья пожилая женщина и вырвала у Маруси гитару.
— Дай, ну дай же! — твердила она, хотя Маруся без сопротивления отдала ей гитару.
— Садитесь, Вера Дмитриевна, — ласково сказала Маруся, уступая ей место.
Женщина села, в зубах у нее тлела самодельная замусоленная цигарка. Она подкрутила колки, выплюнула папиросу, ее худые скулы кирпично вспыхнули, и, тряхнув серыми волосами, она запела хрипло, но очень музыкально шансонетку нэповских времен. «Разрешите же, мадам, заменить мне мужа вам, если муж ваш уехал по делам», — билось в уши и в сердце Климову. Иногда такие вот дурацкие песенки пела его мать, вспоминая свою молодость, но она пела их насмешливо, а эта женщина с серыми волосами и голодными скулами — мрачно и странно. «Без мужа жить — сплошной обман, а с мужем жить не стоит вам. Разрешите же, мадам, заменить мне мужа вам, если муж ваш уехал по делам!..» Запавшие глаза ее сухо блестели, бледный рот кривился.
— Ленинградка, — наклонившись к Климову, шепотом сказала Маруся. — Вся семья у нее с голоду погибла.