Люлю пришлось оставить меня: пришел какой-то человек, которого я не знал, и она повела его взглянуть на мертвого Боба. И тут мадемуазель Берта тронула меня за рукав.
— Хозяйка вам ничего еще не сказала? — спросила она шепотом — так, наверно, шушукаются в церкви.
Мы стояли в углу, отделенные от всех столом, на котором в беспорядке валялись шляпки.
— О чем?
— Они не должны были так говорить. Какое им дело — пускай бы она думала, что это несчастный случай.
Я еще ничего не знал о том, что произошло в Тийи.
— А разве это не так?
Старая дева, глядя мне в глаза, покачала головой. Она осунулась сильней, чем Люлю, лицо пожелтело, губы обескровились, и я машинально взял ее за руку, проверяя пульс.
— Это от усталости, — прошептала она. — Ни хозяйка, ни я не сомкнули глаз. Слишком много наговорили жандармы. Слишком много или слишком мало. Сейчас она догадалась, что они имели в виду, когда задавали вопросы, и мучается.
— Самоубийство?
Мадемуазель Берта кивнула, и подбородок у нее дрогнул. Не знаю, какой у нее пульс обычно, вероятно, ниже нормы. Но сейчас он вряд ли был больше пятидесяти пяти.
— Вам надо бы выпить глоточек чего-нибудь покрепче.
Впрочем, настаивать бесполезно. Никакие мои рекомендации она не примет. Самое лучшее, пожалуй, — порасспросить ее и дать возможность высказать все, что у нее на душе.
— А разве точно неизвестно?
— Никто ничего не знает. Все это настолько невероятно!
Повторяя общее мнение, я воскликнул:
— Он всегда был такой веселый!
Это одна из тех фраз, которые произносишь, не подумав. Я отметил, что мадемуазель Берта взглянула на меня с изумлением и даже словно с укором. Ее взгляд, если перевести его в слова, означал: «И вы тоже?»
Неужели она была не согласна с друзьями Боба и вообще со всеми, кто его знал? Он сразу становился душой общества, где бы ни появился; стоило ему присоединиться к какой-нибудь компании, и все лица тут же прояснялись.
— Вы не знаете, он не был болен? — спросила мадемуазель Берта.
Я не знал. Бывало, во время вечеринки или на уикэнде я давал Бобу совет, что принять от ангины или какой-нибудь обычной хвори, но он ни разу не пришел ко мне в кабинет на консультацию. То же самое — с большинством моих друзей, и я их прекрасно понимаю: своеобразная стыдливость мешает им обнажать свои мелкие немощи перед человеком, с которым они вскоре встретятся в другой обстановке.
Люлю подобной стыдливости лишена. Она частенько консультировалась у меня. Бывало, у них сидело с полдюжины гостей, а она спрашивала меня вполголоса:
— Шарль, вы не могли бы на минутку выйти со мной?
Боб, знавший, в чем дело, провожал нас взглядом. В таких случаях Люлю притворяла дверь спальни. Она ложилась на край кровати, юбка у нее задиралась, так что оголялись бедра.
— Шарль, меня опять беспокоит живот. Боюсь, что когда-нибудь у меня все вырежут.
Когда ей не было и двадцати, у нее впервые заболел живот и напугал на всю жизнь: операции она боялась больше, чем серьезной болезни вроде туберкулеза.
Насколько я могу судить, у Боба для его возраста и при том образе жизни, какой он вел, здоровье было неплохое. Всего лишь года два-три назад он обнаружил, что у него имеется желудок, который плохо переносит белое вино. Всякий раз после еды, а иногда и во время ее, Боб принимал большую дозу соды. Не слишком настаивая, я пытался отговорить его от этого и даже дал желудочное лекарство на основе каолина, но Боб упорно держался за соду, которая быстрее снимала боли.
Я спросил у мадемуазель Берты:
— Он обращался к врачу?
— Точно не знаю. Думаю, что да.
— Что вас навело на такую мысль?
— Даже не могу сказать. Всякие мелочи.
И она отвернулась. Видимо, поняла, что выдала себя: выходит, она следила за Бобом куда внимательней, чем его жена.
Я пожал руку только что вошедшему Рири. Всегда немножко странно видеть его в городской одежде. Пришел сосед мясник в фартуке и тоже двукратно расцеловался с Люлю. Одна из мастериц спросила:
— Доктор, правда ведь, ей обязательно нужно поесть?
Я подтвердил. Решив, что поговорить с Люлю больше не удастся, я собрался уходить, но тут она снова оказалась рядом со мной. Она вцепилась мне в руку с такой силой, что я сквозь рукав чувствовал, как ногти впиваются в тело.
— Шарль, вы хорошо его знали. Скажите, почему он мог это сделать?
И пока я думал, что ответить, Люлю выдохнула:
— Думаете, из-за меня?
Люлю не плакала. Она держалась на одних нервах и была в таком напряжении, что казалась самнамбулой.
— А я-то всю жизнь воображала, что он счастлив со мной!
Если ей сейчас вонзить в руку иголку, она, наверно, ничего не почувствует. При этой мысли я вспомнил, что со мной мой саквояж.
— Люлю, здесь не найдется местечка, где бы я мог сделать вам укол?
— Укол чего?
— Транквилизатора.
— Я не собираюсь спать.
— Гарантирую, что от него вы не уснете.
— Точно?
Она огляделась и направилась в кухню.
— Идемте сюда.
Там все еще сидели обе мастерицы. Люлю захлопнула дверь, понаблюдала, как я готовлю шприц, и задрала платье на правом бедре. Одна из девушек, та, что велит звать ее Аделиной, потому что считает это имя более поэтичным, чем Жанна, вдруг расплакалась.
— Бедная девочка! — пробормотала Люлю. Она все еще выглядела так, словно спала с открытыми глазами. — Для нее это тоже удар. Вы не сделаете укол и ей?
— Не думаю, что в этом есть необходимость. Сейчас надо, чтобы в доме было поменьше народу и прекратилось хождение.
— Разве я виновата, что люди приходят?
Вероятно, я был не прав. Суматоха не давала ей остаться один на один с жестокой правдой.
Выходя из кухни, Люлю почти шепотом сказала, кинув в сторону Аделины:
— Вы знаете, что у Боба с нею?..
Я сделал знак, что знаю.
— Я никогда не ревновала. Раз он был счастлив…
Я смешался с людьми, заполнявшими ателье, но мне показалось, что Аделина смотрит на меня, словно хочет что-то мысленно передать. Уверенности у меня не было, но я решил при первой возможности поговорить с девушкой.
Люлю продолжала:
— Позвонила сестра Боба и сказала, что приедет сегодня днем.
Говоря это, она потирала бедро, куда я сделал укол.
— Сестра Боба?
— А вы не знали, что у него есть сестра? Она вышла за адвоката из квартала Перейр. Боб виделся с нею раз или два в год. Она отдыхает с детьми в Дьеппе. Ее муж остался в Париже и сообщил ей по телефону, а она тут же позвонила мне. Она уже в пути, едет на машине.
Я собрался уходить и тут снова столкнулся с мадемуазель Бертой, которая, как подозреваю, умышленно оказалась у меня на дороге.
— Вы дали ей успокаивающее?
— Да. А когда вы обо всем узнали?
— Вчера вечером около семи. Я была дома.
У нее квартира через три дома отсюда. Над ее образом жизни часто посмеивались. Боб утверждал, что она такая тощая оттого, что все ночи напролет натирает полы. У ее дверей, рассказывал он, лежат две пары войлочных шлепанцев, которые надевают на обувь, чтобы не затоптать паркет. «Одна пара для нее, а вторая — на случай, если неожиданно придет гость!» — «А если гостей будет двое?» — «Им придется поделить шлепанцы и скакать на одной ноге».
Мадемуазель Берта все так же шепотком рассказывала мне, что происходило вчера вечером. Как подъехала санитарная машина с телом, она не видела: ее окна выходят во двор. Машину заметила привратница и примчалась с сообщением к мадемуазель Берте.
Примерно с час продолжалось беспорядочное хождение соседей, но не такое, как сегодня: было воскресенье, и многие еще не вернулись из загорода.
— Мы с хозяйкой пробыли при нем одни всю ночь.
Я глянул в сторону спальни.
— Это вы все устроили?
Она кивнула и, прикрыв глаза, добавила:
— Я его обмыла и обрядила.
У меня возник один вопрос, который мне очень бы хотелось задать ей, и когда-нибудь я, наверно, решусь на это, если только — что будет гораздо проще — не спрошу у Люлю, потому что та и впрямь не ревнива: за все годы нашего знакомства я не замечал за ней этого.
У Боба в Тийи бывали приключения, но несерьезные, из тех, что не влекут за собой последствий и о которых на другой день забывают. Все друзья Дандюранов знали и про это, и про то, что Боб иногда захаживал домой то к одной, то к другой мастерице. В том числе и к двадцатилетней Аделине, недавно поступившей в мастерскую. Красавицей ее не назовешь, но мордашка у нее довольно смазливая.
А вот было ли у Боба что-нибудь с мадемуазель Бертой, если учесть ее возраст между сорока пятью и пятьюдесятью, длинный костистый нос и шерстяное белье? Она-то, ясное дело, питала к Бобу любовь, которую всячески старалась скрыть. Но какого рода любовь? Трудно сказать. Я бы, кстати, не удивился, если бы узнал, что Боб из жалости или сочтя это забавным — он, должно быть, бормотал: «Умора!» — ненадолго заглядывал в ее квартиру, естественно, надевая войлочные шлепанцы.