Луций пристально взглянул на нее. Вещала сама богиня, матерь богов Египта.
— Но бронза слишком быстро тускнеет.
— Великая слава быстро меркнет.
Диона вздохнула и опустила голову, но вскоре выпрямилась и снова заговорила обычным голосом.
— Если тебе нужно уйти, уходи. Я знаю, что для тебя значит Roma Dea. Она разрывает на части твое сердце.
Слова жены прозвучали холодно, и это было невыносимо. Если бы она спорила, бушевала, была разумно неразумной, как любая жена, он, наверное, выкрикнул бы что-нибудь в ответ, поссорился с ней и ушел в гневе. Но ее понимание, спокойствие приятия обезоружили его. Его душа была обнажена, и сейчас он ненавидел себя.
— Я знала это еще в Афинах, — сказала она, окончательно добивая его. — И даже в Александрии. Ты был потрясен увиденным и хотел вернуться в Рим — в близкий тебе Рим, неразвращенный восточной роскошью. И неважно, что мечта эта была тщетной с того дня, как первый Сципион[89] произвел на свет потомство. Он был твоим Римом. Ты дорожил им, лелеял его. И до сих пор лелеешь. А теперь, когда ты искал знаки для Антония, боги солгали тебе. Как ты можешь оставаться возле него, если даже сами боги забавляются им?
— Я всегда был его другом, — ответил Луций, с трудом выговаривая каждое слово. — Я служил ему верой и правдой.
— А теперь больше не можешь служить. Поэтому уходи. Октавиан с радостью примет тебя, как принял всех остальных выдающихся защитников Антония.
— Дезертиров.
— По-твоему, вернуться с неверной дорожки в объятия Roma Dea — дезертирство?
Луций чуть было не ударил жену. Он с трудом сдерживался, глядя в ее холодные темные глаза, прикованные к его лицу.
— Ты смеешься надо мной.
Диона покачала головой.
— Я чувствовала бы то же самое, если бы Египет призывал меня. Но ты не желаешь меня понять, правда? Ты хочешь, чтобы я спорила с тобой. Но я слишком устала. Мне очень многое нужно сделать.
Где-то за непроницаемой маской ее лица пряталась женщина, любившая его; Луций верил ей — всем сердцем. Но теперь он не мог отыскать ее. Эта Диона была чужестранкой, жрицей, орудием богини.
И все же она была его женой.
— Если мы успеем уложить вещи, — сказал он, — то сможем уйти до рассвета.
— Ты сможешь, — согласилась она.
Луций предпочел не расслышать ее слов.
— Октавиан будет хорошо обращаться со мной. Конечно, он мерзавец, жадный до денег, но знаком с искусством дипломатии. Я приложу все силы, чтобы он не вынудил тебя сделать что-нибудь во вред Клеопатре.
— Ему это не удастся. Я останусь с моей царицей, куда бы она ни пошла.
— Ты — моя жена, — напомнил Луций Севилий.
Она коротко кивнула, соглашаясь, но тут же сказала:
— Я — голос богини. А царица — богиня на земле.
— Мы уйдем вместе. Я ни за что не оставлю тебя здесь, на произвол судьбы. После поражения тебя могут ранить, изнасиловать, убить…
— Но ты не вправе сделать за меня выбор, — промолвила она, по-прежнему холодно, по-прежнему спокойно, но лицо ее побелело. — Я знаю, ты должен идти. Ты ненавидел каждый шаг по пути из Афин. Roma Dea призывает тебя, и она получит свое. Но у меня другая богиня.
Луций встал; Диона села в молчании. «Это тупик; неумолимый и жуткий, как сама Roma», — подумал он.
— Чтобы фурии прокляли твои видения! — выпалил он наконец. — Я обещал, что никогда не брошу тебя. И не брошу.
В первый раз спокойствие изменило ей. Она протянула к нему руку.
— Нет! Это разорвет тебя на куски.
— Я обещал, — упрямо повторил он.
— Я освобождаю тебя от твоего обещания.
— Нет.
— Ты должен уйти. Ты нужен твоей богине.
— Тогда пойдем со мной.
— Нет.
И снова в шатре повисло молчание. От него не было спасения. Луций чувствовал, как разрывается его сердце. Рим — на другом берегу пролива. Здесь — Египет и его сторонники. Даже воздух в этой стране казался нездоровым, коварным, полным экзотических благовоний, духов, ароматов Востока. Луций вдохнул полной грудью — и его чуть не стошнило.
Тут, в этой комнате, на ложе, сидела его жена и молча глядела на него. Это место он выбрал сам. И останется здесь, пусть даже погибнет — и Диона возненавидит его.
Луций расстелил на полу простыни и завернулся в них. Диона не препятствовала ему. Насколько он видел, жена спала всю ночь. Он же едва сомкнул глаза: боль в сердце была слишком невыносимой.
Но он все вынесет. Он уже давно сделал выбор. И не отступится от него.
Все это долгое знойное лето Антоний вел войну на болотах и опаленных солнцем равнинах Акция. Теперь же сражение перекинулось на море — против флота Агриппы; и он углублялся в Грецию, забирая мужчин из городов и селений для пополнения своих легионов и команды кораблей. Многие из его воинов уже заболели и умерли среди выгребных ям и малярийных болот, в которые превратился его лагерь. Однажды Антоний даже отправился за рекрутами сам. Он уже не раз посылал Деллия набрать пехотинцев в Македонии, и тот прихватил на север пол-армии, тогда как Сосий, его флотоводец, разомкнул кольцо их ловушки в заливе и всеми силами обрушился на Агриппу.
Сосий почти победил — и они были почти свободны. Но Агриппа оказался ему не по зубам.
Это был мудрый план, достойный полководцев Антония; уйти по суше, уйти по морю, воссоединить две армии и обрушиться на врага словно из ниоткуда. Тогда Клеопатра, добрая половина армии и большая часть его флота остались бы в капкане у Октавиана, став одновременно и добычей, и троянским конем. Но план провалился, Агриппа сражался отчаянно. Октавиан — нет. Антоний выманил кавалерию Октавиана, угрожая его линиям морской защиты. И тут его, Антония, кавалерия во главе с полководцем перешла на сторону врага.
Но Антоний отказывался идти на мировую даже после такого вероломства. Он созвал всех полководцев, выставил охрану и сторожевые посты на случай атаки врага, но сосредоточил все силы в своем лагере. Шел месяц, который римляне называли секстилием — когда зной опаляет нещадно, но Сириус уже указывает дням путь к прохладному сентябрю. Долгие месяцы пребывания в походном лагере, здесь, в богами забытом, унылом месте, где нет проточной воды, только из моря, породили зловоние, которое доканывало римлян в это самое худшее лето в их жизни. Солдаты потели в своих доспехах. Царевичи парились в тяжелых монарших одеждах; горстка сенаторов, которые не уползли еще на животе в Рим или к Октавиану, падали с ног под весом шерстяных тог.
Антоний надел парадные доспехи, резко и ярко сияющие под навесом шатра, который соорудили слуги, чтобы дать ему убежище от неистового, злого солнца. Антоний, самый краснощекий и здоровый из всех мужчин, был неестественно бледным; лицо его блестело капельками пота, но он не выказывал ни малейших признаков неудовольствия или дискомфорта. Некоторые из присутствующих искоса поглядывали на Клеопатру, сидевшую возле него на простом стуле, таком же, как и у остальных, — они знали, что царица хранит, защищает своего господина. На ней было прозрачное египетское платье — незаменимый наряд по такой погоде, и знаменитые нагрудные украшения из золота и ляпис-лазури; украшением служили ее волосы, заплетенные в множество кос, как принято у знатных египтянок. Царица Египта казалась сделанной из камня — на нее почти не действовал одуряющий зной.
Антоний стоя принимал первых посетителей и стоял так, пока не появились последние, отставшие: Деллий в безупречной тоге, с измученным худым, но тщательно выбритым и припудренным лицом и пара его друзей. Всех вошедших поприветствовали, усадили и налили им кислейшего македонского вина, которое мог выпить только смельчак, мучимый зверской жаждой, но достаточно крепкого, чтобы отупеть, если употребить его неразбавленным. Антоний изучающе рассматривал их лица. Некоторые встречались с ним взглядом, другие сосредоточили все внимание на вине или на чем-то другом. Кое-кто кашлял, сотрясая шатер глубокими, громкими, трескучими звуками.
— Итак, — сказал, наконец, Антоний. — Нас больше, чем, наверное, думает Октавиан, даже после всех изменений, которые произошли в наших сердцах. Кто-нибудь собирается «уехать» сегодня вечером? Если да, то поспешите. Уезжайте сейчас. Я не проявлю о вас такой «заботы», как об Ямблихе и Постуме, — если только не поймаю после того, как наш совет окончится.
Никто не проронил ни слова. Ямблих из Эмесы и Постум, сенатор, слишком медлили и чересчур явно проявляли желание переметнуться к Октавиану; Антонию пришлось казнить их в назидание остальным. Насколько все знали, это не остановило бегства из лагеря, но лишь еще более ухудшило настроение оставшихся — хотя на душе у них и так было скверней некуда.
Антоний кивнул сам себе.
— Значит, мы все вместе. Вместе до конца.
— Соглашаемся на мировую? — спросил кто-то, прячась за спинами остальных — в открытую такого не мог сказать ни один из них.