Я ни в чем не упрекаю тебя, дорогой Марк. Все, что ты сделал, знаю, ты делал, желая мне счастья. Не о себе думал ты, разлучая нас. И тебе одному обязана я всеми высокими радостями творчества и достижений. Но женщина во мне сильнее артистки. Я бессильна перед любовью. Недаром я так боялась ее! Он умер. И я иду за ним. Я не могу остаться.
Теперь я вижу ясно: Смерть и ты боролись все эти годы за мою душу. И ты победил один раз. Но, притаившись где-то недалеко, она бесстрастно следила за моими отчаянными усилиями, за моей трагической борьбой. Она ждала, когда пробьет ее час. Он пришел.
О, Марк, не осуди меня ты, покинутый мною! Вспомни: вся моя жизнь была как бы одним страстным криком; одним стремлением к освобождению; одним порывом к тому, что выше земли и вещей. Вспомни: эта жизнь была всегда грезой о невозможном… И все-таки всегда, несмотря на неутолимую жажду радости, несмотря на это стремление идти все вперед, все дальше по новым, незнакомым дорогам, в моей душе то смутно, то ясно, то затихая, то разгораясь, звучала — как одна неумолкающая нота — настойчивая потребность отдохнуть, подойти к пределу, смолкнуть, закрыть глаза, исчезнуть. Знаю теперь: это был голос Вечности. Это был призыв к иной жизни, ждущей меня, и где я проснусь с душой радостной и обновленной, с душой, не знающей цепей любви.
Марк, когда ты будешь читать это письмо, не плачь обо мне, не жалей меня. Я ухожу из жизни, благословляя ее. Пусть она победила меня! В душе нет горечи. Я ухожу утомленная, но благодарная за все, что получила. И не думай, что я боюсь. Смерть — освободительница для тех, кто, как я, лежит на земле с истекающим кровью сердцем, после роковой последней схватки с хищником — любовью. Смерть распахнула передо мной ворота тюрьмы, и в лицо уже веет дыхание беспредельности, и глаза мои предчувствуют неугасающий свет. Но всем, кто увидит завтра земное солнце, высокое небо и алмазы росы, — мне хочется крикнуть: Любите жизнь! Цените! Благословите ее за добро и зло, за счастье и страдание, за день и ночь, и за покой, который ждет нас, утомленных, который не обманет нас никогда. Все полно здесь тайны, Марк. И все-таки нет ничего бесцельного, нет ничего бессмысленного. Нет остановки и нет исчезновения. И я тоже не умру, дорогой друг! Я не исчезну из мира. Я это знала всегда. Умрет твоя Маня, уставшая страдать. Воскреснет моя свободная, моя бессмертная душа.
Прощай! Уже приоткрылась дверь, и я стою на пороге. Оглядываюсь назад и вижу тебя одного рядом с собою на всех запутанных тропинках. Беру со стола портрет твой и целую твои брови, глаза, губи. Ты, давший мне так много земного счастья, ты, любивший меня так беззаветно, благороднейший из людей — сохрани память обо мне в твоем верном сердце! Знаю, что оно уже не забьется для другой любви. Знаю, что недолго тебе брести одному в сумерках. И близка ночь, которая и тебе, измученному любовью, даст, наконец, покой.
Еще одна последняя просьба: похорони меня рядом с Яном — рядом с заветной скамьей, на которой мы сидели с тобою в то светлое утро, когда сердце мое забилось для тебя. И пока ты жив, запри дом и парче, запри их на ключ. Пусть глохнут дорожки, по которым мы с тобою шли навстречу радости. Пусть ничей смех не звучит в стеках, где я плакала в твоих объятиях, где ты любил меня. Пусть праздные речи чужих людей не нарушат моего последнего сна рядом с Яном и не спугнут светлой тени нашего погибшего счастья.
— Телеграмма, Марк Александрович, — говорит лакей, входя в кабинет Штейнбаха в Москве.
Штейнбах у горящего камина жжет письма и бумаги. Бесшумно двигается камердинер Андрей, укладывая необходимые вещи в ручной саквояж.
Телеграмма из Берлина, от фрау Кеслер:
«ДОЕХАЛИ ХОРОШО. НИНА ЗДОРОВА БЕРЕГИТЕ СЕБЯ».
— Андрей, я поручаю вам дядю. Как только ему станет лучше, вы отвезете его в Париж. Он спал в эту ночь?
— Мало, Марк Александрович. Все бредит, все плачет.
— Дайте бром. Чтобы доктор без меня был каждый день. Если со мной случится что-нибудь непредвиденное, пожалуйста, не теряйтесь! Вот заграничный паспорт. Вот дядин. Все в этом бумажнике. Здесь и деньги и аккредитив на ваше имя. Спрячьте сейчас. Я на вас надеюсь.
— Будьте спокойны, Марк Александрович!
Вдруг оба смолкают. Внизу трещит звонок. Они тревожно глядят в глаза друг другу.
— Можно, Марк Александрович? — раздается за дверью металлический, красивый, жизнерадостный голос.
Семен Николаевич входит и останавливается. Он не может скрыть своего изумления.
От прежнего Штейнбаха ничего не осталось. Где его красота, где его гордая осанка? Лицо его неподвижно и мертвенно. Оно кажется маской, из отверстий которой темнеют его глаза без дна и блеска, еще более таинственные теперь, как будто они заглянули за грани земные и увидели невидимое для других. Печать неизлечимой болезни лежит на этом угасшем, осунувшемся лице. Это она согнула его плечи и посеребрила волосы. «Ты пережил ее, но ненадолго, — думает Семен Николаевич. — Я это знал…
За завтраком они оба почти ничего не едят, но много пьют. Семен Николаевич оживленно рассказывает о газете, о том, как трудно вести дело. Но это вздор! Они не сложат оружия. Были бы деньги, были бы силы. Да вера в себя…
— Кстати, о деньгах. Я вчера уже был в банке, Семен Николаевич, и сделал вклад на ваше имя. Эта сумма надолго обеспечит ваше дело.
— Вы нескоро вернетесь теперь?
— Никогда.
— А как же имение, завод? — спрашивает он после долгого молчания.
— Я все оставил в верных руках. Завещание мое готово и хранится у нотариуса. Вы останетесь довольны моими распоряжениями, — бледно улыбается Штейнбах. — Мой завод переходит в руки рабочих. Землю я отдаю крестьянам. Одну усадьбу я завещаю дочери. Я спешу теперь, чтобы исполнить последнюю волю жены и открыть в Париже народный театр ее имени.
— Я хотел бы и для вас сейчас какого-нибудь большого, идейного начинания. Простите, но мне так страшно за вас.
— Вы боялись, что я покончу с собой? Видите» Семен Николаевич, это гораздо легче, чем жить страдая, чем пережить то, что пережил я. Но этого я не смею. У меня осталась дочь. И мне хочется, чтобы имя Мани не умерло для людей, которых она так искренне любила, о которых она думала на вершине своей славы, в расцвете благополучия и в последние минуты своей жизни. В этой жизни она не ценила того, что ценит толпа. У нее не было чувства собственности, чувства оседлости, привычек. Во всем мгновенном, во всем преходящем она чувствовала дыхание Вечности. Она улавливала таинственные намеки среди повседневного. Там, где мы равнодушно проходили мимо, она видела откровение. Она жила для стремления и красоты. Она слышала голоса там, где для нас все было мертво и немо. И самое безумие ее исканий священно теперь для меня.
«Вот она — Любовь! — думает Семен Николаевич, идя по улице, еще весь взволнованный этим свиданием. — Великая и страшная сила, губительная и творческая в то же время, разрушающая душу и созидающая миры…»
Еще раз дрогнул звонок. Штейнбах замер у камина.
— Можно? — кричит Соня за дверью и тотчас же вбегает в кабинет.
Не здороваясь, растерянно смотрит она одно мгновение в мертвое лицо Штейнбаха. И вдруг, закрыв лицо руками, плачет.
— Что случилось? Что такое? Штейнбах развертывает смятую телеграмму.
«ЛИКА АРЕСТОВАНА. СТРЕЛЯЛА В ГУБЕРНАТОРА ОПАСНО РАНЕН. РОЗА ТОЖЕ ВЗЯТА…»
Штейнбах долго молчит, глядя на плачущую Соню.
— Зачем она это сделала?
— Это безумие, не правда ли? — подхватывает Соня, садясь на кушетку и судорожно тиская платок. — Разве это чему-нибудь поможет? Разве это что-нибудь изменит?
Соня опять беспомощно плачет.
— Что ждет ее теперь? Гибель… гибель… Боже мой! И за что? Какое безумие — этот террор! Какое безнадежное безумие! У нее была такая богатая, такая разумная, такая прекрасная жизнь, полная высоких радостей, полная деятельной любви. И подумайте, если она опомнится и пожалеет потом?
— Она не пожалеет. Лика никогда не была истеричкой. Она знала, на что идет.
Телефон резко звонит на столе. Штейнбах подходит и слушает напряженно.
— Да-да, благодарю вас, понял.
Он кладет трубку и подходит к Соне.
— Теперь уходите, дорогой друг. Благодарю вас за все! — Он целует ей руки. — Но вам нельзя ни минуты дольше оставаться здесь.
— Что такое? Что такое?
— Измаил арестован с чеком Мани. Я должен бежать. Наверно, сейчас обыск в Липовке, ночью обыск будет здесь.
— Боже мой! Дайте мне с собой то, что у вас есть! Дайте!
— Я очень тронут, дорогая Соня. Но я в сущности почти все уничтожил. Да и не в этом кроется для меня опасность. Уходите скорее! Телефонируйте мне, только не от себя, а из какой-нибудь аптеки. Видите, темнеет. Я не ручаюсь, что и сейчас за вами не проследят.