Владимир Кулеба
Переводим с итальянского
…Они все еще не хотят признать, что место художника – в Доме дураков. Им кажется, что они колеблют мировые струны, участвуют в жизни и вообще рулят процессом. Ничего подобного. Наше место – в дурдоме, уже по одному тому, что мы снимаем, чмиаем, пишем и занимаемся прочими бессмысленными вещами…
Дмитрий Быков, «Вместо жизни».
Булат Окуджава – гений. Если сокращенно, по первым буквам, получается – «БОГ»! От этой внезапной догадки не смог ехать, остановил машину, резко затормозив. Пребывал некоторое время в шоке – как по-другому назвать это восторженно-возбужденное состояние, даже озноб пробежал по спине. Давно не испытываемое ощущение, ни с чем не сравнимое, мощный выброс адреналина. Разве что – с первым шагом из кулис на сцену в переполненный зал – такой же будоражащий холодок снизу вверх по позвоночнику. Когда-то, в молодые годы, он знаменовал высшую степень эйфории и восхищения. Потом, с течением лет, это чувство посещало реже и реже, пока, наконец, не исчезло, не выветрилось, не испарилось, совсем не отошло. «И глядим назад, следов не видя там…». Удивился, что, несмотря на все передряги, в которых побывал, потери, разочарования, оказывается, еще способен на постижение вечных истин. И как когда-то воскликнуть: «Спасибо, Булат!». Загадка, над которой размышлял полжизни, на самом деле проста, как сама жизнь. Тот, которого ты боготворил, в действительности и есть гений. Мог бы и раньше догадаться.
Не Бог – гений. Все же разница есть и существенная. Бог – тот, которого нам не дано увидеть. Гений – тот, которого нам не дано распознать. Где-то, уже точно не помню, доводилось слышать или читать: живет рядом с вами, например, на одном курсе или в конторе, некто Вася. Он так же пьет пиво, зубоскалит, ждет обеда, иногда в карты или домино «дуется», просит у вас ключ, чтоб уединиться с девушкой. И, конечно, тебе никогда в голову не придет, что рядом – гений, а ты с ним закусываешь в одной компании и травишь анекдоты. Более того, ты не очень высоко его ставишь, в чем-то считаешь себя талантливей и сильнее, и начальство, кстати, такого же мнения. Но вот прошли какие-то годы, и выясняется, что он – натуральный и признанный гений, а ты, как был, так и остался на той же ступени, ну, выше немного поднялся, отделом заведуешь, к примеру. Но все равно: не оправдал ожиданий – ни своих, ни других, кто в тебя верил. Это про меня. Когда-то ведь мне казалось, что мои вирши не уступают, скажем, песням Кукина или Берковского. Представляете? Я про Булата Шалвовича не говорю. Какая наглость и неадекватность! Общего только то, что выступали со сцены, но – кто они, и кто – я…
Лет тридцать назад, когда пошатнувшийся сталинизм начинал восстанавливаться в правах и гайки завинчивались все туже, неизвестно каким образом на экраны просочился документальный фильм о судьбе бардовской песни, в очередной раз пребывавшей под официальным запретом, в загоне, как тогда говорили. Коротенькую двухчастевку крутили вместо журнала, третьим экраном, в самых дальних кинотеатрах на тогдашних киевских окраинах. В жуткую холодрыгу, прогуливая уроки, голодные, в захудалых пальтишках тащились в отмороженном трамвае с застывшими узорами на окнах куда-то на Максима Кривоноса, на Чоколовку. Несчастные, озябшие, дующие в прохудившиеся дырявые перчатки, с десятью копейками в кармане, чтобы в десятый-двадцатый раз увидеть кинуху про бардов. В фильме пели их кумиры, песни которых они слушали на бобинах длинного, неуклюжего, как шкаф, магнитофона «Днепр» – неслыханной роскоши по тем временам. Слушали, но самих никогда не видели, не представляя себе, какие они – Ада Якушева, Юрий Визбор (говорили: Визборн, потому что нигде фамилию в печатном виде не встречали), Юрий Кукин, Володя (тогда для всех еще – Володя) Высоцкий. И – о, чудо! – сам Булат Шалвович (думали: Шарлович) Окуджава (ситали: Акуджава). Да, все воспринималось на слух, телевидение только проклюнулось, но их-то и после никогда не показывали.
Сами купили в складчину семиструнку за шесть рублей тридцать копеек – цена трех футбольных ниппельных мячей. А мяч был тогда один на три улицы. Только-только освоили семиструнки, крутили «восьмерки» неумелыми, не гнущимися пальцами, уединялись за помойками – отовсюду гнали. В кино отогревались, ловили каждое слово, сидели с открытыми ртами. Журнал быстро кончался, чтобы не выходить на холод, оставались на весь фильм, дремали полтора часа в тепле, прятались за шторами в темном зале. Пока уборщицы шустрили вениками, «канали» на следующий сеанс, иногда и на третий, «для закрепления», хотя знали наизусть не то, что каждую песню – каждое слово, жест, аккорд. И слова диктора за кадром, и тексты песен.
Образ Булата из той кинохроники врезался на всю жизнь – высокий, худой, с залысинами и «грузинскими» усиками, в расстегнутой белой рубахе, с пристальным взглядом внимательных глаз, «и пять морщинок на челе – от празднеств и обид». Таким я его и представлял по песням. Голос – густой, интонации – вариативные, не допускающие диктата, монополии на истину. Внимательно выслушивает вопрос корреспондента, деликатность и интеллигентность в каждом слове, каждом жесте. Не стал становиться ни на одну сторону – противников и сторонников авторской песни. Сказал только: «А все это – на нашу мельницу, мельницу искусств…» Оказывается, песни давно не пишет.
– Когда почувствовал, что все это – на потребу, в таком-то месте зритель зааплодирует, в другом – засмеется, получается, что угождаю как-то, иду на поводу, – решил отказаться. И вот вдруг – проклюнулось! Сначала, как всегда, – стихи (хоть и их давно не сочинял, все – прозу, исторические романы и повести), а позже – и мелодия снизошла…
И он показывает новую песню, что сразу же поселилась в сердце: «Надежды маленькой оркестрик…». Стихи, как и все, что он печатал, знал по «Юности», где раз в год высочайшим повелением допускалась его подборка. Мелодия очаровывала – неожиданная, сложная, щемящая. «Песенка о ночной Москве» – как точно, как тонко! В мире засасывающих болот, надоедливых мошек и попискивающих комаров, обыденности, подлости и лжи, Москва, причем ночная, оставалась маленьким оркестриком надежды для каждого, под управлением нашей любви. С убийственной силой звучал речитатив последнего куплета:
В года разлук, года сражений, когда свинцовые дожди
Лупили так по нашим спинам, что снисхождения не жди,
И командиры все охрипли, тогда командывал людьми
Надежды маленький оркестрик под управлением любви.
Нет, не случайно Булат Шалвович обращался к теме военных времен – сам участник! Как позже убедились – именно помпезное празднование 25-летия Победы стало своеобразным рубежом, переступив который страна оказалась ввергнутой в глухой застой, а культ личности «любимого Леонида Ильича» едва не закончился цитатаниками из «Малой Земли» и присвоением «бровеносцу всех времен и народов» звания Генералиссимуса. Вопрос: почему все, что ни строят в России, заканчивается Сталиным?
Долго не понимал – и тогда, и сейчас: как Булат смог все так гениально предвидеть? Особенно после того, как несколько раз выбирался в Москву, встречался там с нормальными людьми – ни диссидентами даже и не фрондирующими с властью, с обычными, как сам, с фигой в кармане. То, о чем здесь говорили походя, в Киеве лучшему другу не доверишь. И то сказать: периферийный Киев всегда был на задворках по части общественной активности и живой мысли. Размышляя над причинами, заметил такую закономерность: когда в Москве закручивали гайки или только намекали на это, у нас рубили головы без разбору. Как только в Москве начинались послабления, появлялось что-нибудь из общего ряда выходящее, в Киеве грозно предупреждали: нечего на Москву смотреть, не с нее нам пример брать! Не удивительно, что со временем мы стали глухой и беспросветной провинцией, куда святее, чем сам папа римский.
Помню, приехал однажды – вся Москва гудит по поводу процесса над Синявским и Даниэлем, в Киеве-то никто о них не слышал даже. Спросить – неудобняк как-то, пришлось только головой кивать да репликами ничего не значащими отделываться, «приобщаться» к общему мнению. И так – во всем. Зато у нас толпами спешили ставить свою подпись под подметным письмом на Параджанова или Некрасова, с энтузиазмом, «все как один», выходили на стотысячный митинг за свободу какой-нибудь Анджелы Дэвис, забывая о собственной судьбе и свободе.
Что ж ты сам не уехал в Москву из этого затхлого Киева? Кишка тонка оказалась? Ну почему? Я и здесь, мне тогда казалось, не то, чтобы протестовал – вредил потихоньку, как мог. Песню «Если Ворон в вышине, дело, стало быть, к войне», в которой Булат явно намекал на вторжение в Афган и предлагал, «чтобы Ворона убить, надо ружья зарядить», имея в виду, конечно же, «дорого Леонида Ильича», Когда Булат написал песню про Ворона – «Если Ворон в вышине, дело, стало быть, к войне», я сам исполнял при каждом удобном случае. Да только киевская публика ее не воспринимала, не прочитывала второй смысл – что этих неподготовленных людей возьмешь, киевские мещане – страшная сила! Или – что еще хуже – делают вид, будто не понимают. Считали – песня про то, что вороны всю природу загадили, экологическая, сказали бы сейчас, тематика. Пришлось такой финт ушами сделать: собрал три песенки – «Черный кот», который ловит нас на честном слове, на кусочке колбасы (Хрущев), «Гордый Гусак», в смысле событий 68-го года в Чехии (предательство Густава Гусака), и эту, про Ворона. Но уж слишком явно получилось – перегнул палку, как говорят. Не удивительно, что на концерте в Доме кино по случаю какого-то профессионального праздника меня буквально стащили со сцены, свет выключили и звук вырубили. У нас всегда с искусством борются с помощью рубильника. Вырубил – и никаких проблем! Дебелая, как гренадер, тетка – секретарь горкома партии (бюст никак не меньше шестого размера, воронье гнездо на голове, ни дать ни взять – Зыкина районного масштаба, и голос, как у мужика) – вскочила, как ошпаренная: