– Поверьте моей долгой-долгой жизненной практике, Оля, – Мария Алексеевна постаралась придать своему красивому голосу максимальную задушевность. – Вам надо самой думать о себе и не ждать, когда о вас будут думать мужчины. Они ничем не хуже, но и не лучше нас, женщин. Тоже думают только о себе. О своей популярности, чаще – о своих деньгах, машинах, жизненных удобствах. Им удобно иметь карманную женщину-певицу, раскрученную и приносящую доход на блюдечке с голубой каемочке. А их обычный довод: «Ты мне всем обязана! Где бы ты была без меня?» Ваша главная задача, Оля, – не попасться на эту удочку. И я готова вам в этом помочь. Я уверена, – оценив навскидку «деревянность» своей визави как «очень высокую», Мария Алексеевна решила играть жестко. – Что вы уже получали или еще получите другие сходные предложения. Мое главное для вас преимущество перед другими: я – женщина, и потому не слишком склонна к рабовладению. Да, я знаю, на этом поприще подвизаются и другие… гм-м… артистки, но они, видите ли, любят молоденьких мальчиков и, наоборот, очень ревниво относятся к женщинам-певицам. Как бы не затмили их собственной славы. Я же к мальчикам равнодушна. Меня всегда, даже в молодости, привлекали мужчины зрелого возраста, с сединой на висках и жизненным опытом в чемоданчике. Мне интересны именно вы, Ольга, – здесь Мария Алексеевна решила все-таки перейти к комплиментам. – У вас очень хорошие голосовые данные и очень интересный, уже сформированный имидж. Руфина, с ее образом никак не вырастающего, малосимпатичного трудного подростка, всем уже надоела. Ты, кстати, не под нее челку обстригла? Зря! Твой сценический имидж гораздо круче, как теперь принято говорить. Эти простые платья и туфли-лодочки – великолепно. Сразу отсылает к Эдит Пиаф и Мирей Матье. У них ведь тоже было трудное детство. Эдит пела на улицах, а Мирей была старшей из семнадцати детей в семье. Разумеется, мы не будем все сразу менять. Но ты у нас будешь развиваться – вот в чем соль. Меня не интересуют проекты-однодневки, где все построено на одной-единственной песне, клипе или строчке в контракте. Ты понимаешь меня? На развитие сценического имиджа способны только действительно большие артисты. И этим театр в корне отличается от эстрады. Великий артист полностью проживает на сцене всю свою жизнь, от мальчишки-слуги «кушать-подано» до глубокого старца в «Короле Лире». Его роли меняются вместе с ним, с естественным течением времени, понимаешь? Вечность и мгновение… А на эстраде? О, эстраде подавай только молодых, она не прощает человеку его возраста! Взгляни на Валерия Леонтьева: ведь талантливейший же человек, многогранный, умница. И вот уже тридцать лет без перерыва скачет по сцене, как молоденький козлик, весь в поту и в этих дурацких блестках… И ведь никуда не деться! Либо продолжай скакать, либо уходи…
Мария Алексеевна вдруг спохватилась, сконцентрировала взгляд и увидела, что Ольга откинула назад послушную челку (она легла надо лбом мягкой волной), смотрит на нее и слушает с вниманием и подлинной, как будто, заинтересованностью.
– Ну, что скажешь? – отчужденно спросила Огудалова. Ей было почти стыдно. Неловкость еще усиливалась тем, что она не могла понять причины своей недавней откровенности. За кулисами она много лет слыла человеком сдержанным и не склонным к экзальтации.
– Да, – ожидаемо ответила Ольга. – Вы хотели в театре играть? Я видела. Это красиво, только жутко очень. Когда занавес поднимается, а там… все другое, другой мир. Как будто бы подглядываешь туда, куда вообще-то нельзя. Мне нравится, когда сначала кто-нибудь выходит и говорит, что – можно.
«Ну и ничего ж себе!» – мысленно воскликнула Мария Алексеевна Огудалова, несостоявшаяся театральная актриса, когда-то, по настоянию первого мужа, ушедшая с театральной сцены на эстраду за славой и большими деньгами. А вслух сказала:
– В средневековых постановках перед представлением, еще до поднятия занавеса, к зрителям всегда выходил один из артистов. Он кратко рассказывал содержание первого акта, благодарил зрителей за то, что они собрались, и приглашал их войти в то самое пространство, о котором ты говорила.
– Да, – сказала Ольга. – Это хорошо. Спасибо, что вы рассказали. Я запомню.
* * *
– Ну что? – спросил Огудалову человек лет тридцати пяти, поджидавший ее в машине. Несмотря на теплый, по настоящему весенний день, он был в длинном кожаном плаще на теплой подкладке. Губы у человека казались слегка подкрашенными, да и глаза, кажется, тоже… – Совсем дикая? Как и говорили?
– Коля, она замечательная! – темпераментно воскликнула Мария Алексеевна. – У нее, кажется, всего одна извилина, да и та почти выпрямлена этим их интернатом, но я ее хочу! – человек удивленно приподнял бровь. – Я хочу с ней работать, ты понял, извращенец несчастный! Лучше с ней отдельно, но можно и с этими ее… коллегами по несчастью. И я не потерплю, чтобы она досталась кому-нибудь другому. Мне все равно, слышишь? Мне все равно, как ты это сделаешь!
* * *
Теплый, нагретый электричеством и дыханием полумрак не разгоняли, а, наоборот, подчеркивали несколько разноцветных лучей, двигающихся по большой комнате в самых произвольных направлениях. В лучах плясали мириады разноцветных пылинок. Сводчатый потолок терялся где-то в вышине. Посередине всего помещения на высоте метров двух с половиной шла толстая загадочная труба, к которой было привязано несколько воздушных шариков разной степени сдутости. Иногда с нее срывались крупные капли и выразительно, блеснув в свете лучей, падали вниз. В углу, сидя на ящике огромных звуковых колонок, кто-то, отвернувшись, настраивал какой-то щипковый инструмент.
– Владимир, ну почему ты не хочешь, чтобы красный? – крикнули откуда-то сверху из темноты. Казалось, что говорящий сидит верхом на трубе. – Посмотри, как эффектно! Женя, скажи ему!
– Игорь, ну ты же знаешь, что я не могу объяснить, – спокойно ответили снизу. – Просто чувствую, что красный – не надо.
– Он очень возбудительный, – поддержал Владимира кто-то еще. – Нам так врач в детской психушке объяснял, когда мы на арттерапию ходили.
– Арттерапия – это рисовать, что ли? – спросили сверху.
– Ну да, только я больше на расческах играл. Знаете, если с «беломора» папиросную бумагу снять и склеить… Очень здорово, по-моему, получалось. Я даже Шостаковича мог. Врач не возражал, а вот остальные все побить пытались. И расческу отбирали…
– А давайте сделаем для Егора соло на расческе? – обернувшись, предложил тот, кто настраивал инструмент. – Представь, Владимир. Он выходит, стоит. Потом достает расческу, расчесывается ей. Кланяется залу, а потом играет Шостаковича.