— Какая там скрипка, не до нее…
— Простите, бога ради! Вы садитесь, вот кресла… говорите, что вам угодно, вам ни в чем не будет отказа!..
— Мне угодно… — Санька хотел было попросить, чтобы его оставили в покое, хотя бы на два-три часа, — и не смог. С одиночеством у него были сложные отношения. Он и хотел иногда остаться один хоть в каком закоулке, но не получалось: дома спал с братом, в театре тоже вокруг постоянно люди. Так что он даже не знал, каково это — сидеть наедине с собой, не беспокоясь, кто и что сию секунду сказал или подумал.
Сейчас он получил вдруг такую возможность — Жан оставил бы его одного в теплой гостиной, да еще кресла бы ближе к печке подвинул — чтобы уютнее тосковалось. Но как теперь думать о Глафире? Как ее оплакивать — такими ли слезами, как час назад на морозе? Те слезы пролились — и их больше нет, и в чем же еще должна проявиться скорбь?
Саньку носило от стенки к стенке, длинные ноги в три шага одолевали расстояние, ловкое тело разворачивалось, вновь устремлялось — как будто от того стало бы легче…
— Я послал за человеком, который принимает в вас участие, — сказал Жан. — Он живет поблизости, сейчас будет. Как раз к чаю.
— Благодарю, — Санька хотел на лету поклониться, но шея судорожно дернулась. Это уж было совсем скверно.
— Я вижу, вы листали книжки. Там много любопытного…
— Да.
Заводить разговор о количестве сильфов в этих книжках Санька не желал — литературные беседы ему не давались, он знал слишком мало, а теперь развелось неимоверное множество сочинителей, которых нужно знать и помнить, не только французских, но и русских. Державин, Львов, Капнист, Хемницер — и все беспрестанно что-то пишут и издают! Да и на что танцовщику стихи?
Жан явно не знал, о чем теперь говорить с гостем.
— У нас есть свежий номер «Лекарства от скуки и забот», угодно?
— Благодарю.
Этот журнал Саньке как-то попался в руки, но читать его было затруднительно — язык возвышенно-невнятный, простому человеку не понять ничего, кроме стихотворной загадки.
Всякий раз, кратко отвечая Жану, Санька отмечал эту неожиданную шейную судорогу, тело предупреждало: от горестей и бедствий могу взбунтоваться. В последний раз мотнув головой, он сел, сжал на коленях кулаки — и ощутил невероятный озноб, вплоть до зубовного треска.
Тогда Жан прошелся взад-вперед, вздохнул, посмотрел на большие напольные часы.
— Пойду потороплю Трифона, — сказал он и вышел.
Санька обхватил себя руками, съежился — озноб не унимался. Нужно было прижаться к печке, раз уж нет возможности завернуться в одеяло. Забиться в угол между стеной и печкой — там наверняка все пройдет. Но угол оказался занят клеткой с попугаем, который дремал на жердочке и не пожелал приветствовать незнакомца. Птица была дорогая, по-своему красивая, о такой мечтала Санькина матушка — попугаи в столице жили во многих домах, ценились за разговорчивость, ими похвалялись перед соседями, их нарочно учили, тратя на это немалое время.
— Дурак попинька, попинька дурак, — тихонько твердил ему Санька, нагнувшись над клеткой, в надежде, что общеизвестное попугайское приветствие как-то подействует и прозвучит ответ.
Озноб не унимался, хотя печка была совсем рядом и тепло от нее шло животворное. За спиной тихонько и очень деликатно кашлянули. Санька стремительно выпрямился и повернулся. Он увидел высокого и полного кавалера, немолодого, далеко не красавца, с умным взглядом, одетого по моде, но причесанного кое-как — волосы не взбиты и напудрены, а напротив, стянуты в косицу, так что чрезмерно высокий лоб весь на виду.
— Я знаю обстоятельства ваши, господин Румянцев, — сказал кавалер, выделывая губами какие-то странные экзерсисы. — Сядем и потолкуем. Рекомендовать меня некому, потому я сам — Андрей Михайлович Келлер, по ремеслу типографщик. Выполняю также поручения некой высокопоставленной особы — для того я тут… Жан! Ступай к нам!
Вошли двое: юноша нес огромный фарфоровый чайник, служитель — поднос с чашками и угощением.
— Мы тут по-свойски, — объяснил Келлер. — Без чинов. Их нам заменяет степень таланта. Жан — надежда наша, через два или три года вы гордиться будете, что преломили с ним мясной пирог! Его комические оперы уже сейчас замечательны. Лучшие умы наши от него в восхищении — сам господин Княжнин!
Санька посмотрел на юношу с удивлением — надо же, не солгал, и впрямь сочинитель. Про Княжнина он знал — кто ж, будучи служителем Мельпомены, не слыхал сего имени? Его прозвали «российский Расин» и за талант прощали многое — сама государыня, когда он растратил шесть тысяч рублей казенных денег, сумму для Румянцева немыслимую, и определением военного суда был приговорен к разжалованию, помиловала его и вернула ему капитанский чин. Легкий и красивый стих Княжнина ей нравился чрезвычайно — сама она писала комедии прозой и честно сознавалась, что не создана для поэзии.
Санька сел на стул и отвернулся — ему было неловко за свою дрожь, хоть ее со стороны и не видно.
— Соберитесь с духом, господин Румянцев, — сказал Келлер, самолично разливая по чашкам напиток. — Чтобы некая особа могла вам помочь, ей следует собрать сведения.
— Отчего эта особа вздумала мне помогать? — спросил Санька, вдруг забеспокоившись. Таинственный благодетель мог оказаться богатой знатной старухой, которой ничего не стоит вырвать из лап управы благочиния двадцатилетнего молодого человека, а потом приставить к своему ложу — читать французские шаловливые сказочки на сон грядущий. В этом деле, увы, сама государыня давала пример — и многие дамы в годах решили, что им все дозволено.
— Оттого, что тут совпадение интересов, — объяснил Келлер. — Сия особа не менее, чем вы, желает найти убийцу Глафиры Степановой. Как подняли тело — нам известно. Про вашу маску с инициалами, найденную у тела, тоже известно. Как она туда попала?
— После представления я очень спешил прочь из театра, я сам не помню, как сорвал ее и бросил, — честно сказал Санька.
Жан меж тем подвинул к себе большую тарелку с пирогами и принялся их не есть, но пожирать со скоростью человека, мало смыслящего в кулинарных тонкостях и видящего смысл еды в том, чтобы поскорее добиться блаженной наполненности брюха.
— Бросил казенное имущество? Не сдал костюмерам? Как же так?
— Не знаю.
На самом деле он уже начал понимать, как это произошло. Он спешил и опомнился только у дома Глафиры, в шубе поверх театрального костюма. А маска обременительна, и его безмерно раздражало все, что крало у него хоть мгновение…
— Сорвали и бросили, не уронили?